Мартокот в октябре

Город жрёт

Свет. В большом городе его много. Слишком много даже ночью.

Горят яркие витрины, обещая радость обладания мишурой. Горят окна, будто сами они лишь стёкла в лампах. Горят фонари в проносящихся мимо машинах. Белые, обжигающие спереди и алые, освобождающие задние. Горят огни вдоль улиц, самые неприятные, обрезающие тьму, выкидывающие тьму прочь, вон из круга реальности, света и жизни.

Я ёжусь, засовывая руки ещё глубже в карманы и радуюсь капюшону на голове. Капюшон бережёт лицо, иначе на нём уже были бы ожоги и я бы ослеп. Не люблю уличные фонари. Ох уж эти уличные фонари!

Но даже они красивы. Я люблю смотреть на отражения фонарей в лужах. Если прищуриться, то почти не больно.

Сейчас я стою на пешеходном переходе, в толпе людей, залитый светом. Под светофорами, под светом проезжающих машин. Натягиваю капюшон ещё глубже, но кожу всё равно жжёт.

Я люблю смотреть на свет из тёмного переулка. Видеть, как текут его лучи сквозь темноту, как находят среди ночи тех, кому свет нужен или, наоборот, показывает тех, кто света бежит, являет преступников миру.

Я — свет. Фыркаю.

«Я свет во тьме» — мысленно поправляю себя и удовлетворённо киваю. Так правильнее: «Свет во тьме». Я тоже являю миру преступников.

«Мне нравится» — говорю я себе и с облегчением ныряю с улицы в тёмную арку. Если бы не чужая кровь, я бы сегодня не вышел бы на свет. Несмотря на голод — не вышел бы. Я бы постоял где-нибудь в тени дерева, может быть, побродил бы в темноте, посмотрел на окна.

Окна квартир мне всегда напоминали фонарик, ночник, маленькую заснеженную избушку со светящимся окошком. Мама включала её вечером, когда... Иногда включала. И мы сидели рядом, молчали и любовались. Самые уютные вечера!

Домик сломался, а починить его я не мог.

Из арки, прямо навстречу мне, прямо в голое лицо плеснуло светом. Больно!! Шарахнулся к стене, закрыл лицо, отвернулся к ней. Машина проехала мимо, презрительно фыркнув на скрючившегося у стены меня и обдав напоследок бензиновой вонью.

Пускай. Людей я не трогаю. Будь моя воля, я бы вообще не выбирался туда, где есть люди. Смотрел бы издали на их свет.

Но город жрёт. Город вечно голоден. И поэтому нужен я, свет во тьме.

Я ухмыльнулся и одёрнул кофту. Лицо всё ещё болело, а ходить жаркой летней ночью в толстовке — ну такая себе идея. Даже для меня. Однако выбора нет.

Этот двор я хорошо знаю, там только один фонарь, в глубине двора, у самого дальнего подъезда. Такие фонари можно терпеть, они как серый сумрачный день дождя — неприятно, но терпимо. Но не для всех, не для городской тьмы. Вечно голодной чёртовой тьмы.

Нащупываю фонарик в большом кармане толстовки. Всё-таки, приятно, когда есть те, кто боится чего-то больше тебя. И ты знаешь, чего.

Открывая подъездную дверь, я улыбаюсь. Конечно, на подъездной двери кодовый замок. Но это знакомый двор, знакомый дом, так что, даже без ментальных следов, без следов человеческих раздумий возле замка, я знаю пароль. Хе-хе. «Я знаю пароль» — и напеваю эту глупенькую песенку.

Я всё ближе к цели, настроение улучшается, я скоро буду сыт, а чужая кровь перестанет меня терзать.

Для чего нужен свет во тьме? Чтобы на него летели мошки. Ведь город вечно хочет жрать.

Я люблю этот город. И поэтому поднимаюсь сейчас по этой вонючей лестнице в этом ну очень подъездном подъезде.

Он тёмный, только серенький свет выходящих в тёмный двор окон немного разбавляет эту тьму. Как капля молока в чёрном кофе: стоит мигнуть — её уже не видно среди всей этой черноты.

Как не видно израненных будто шрапнелью стен, трёхдневных мешков с мусором и кошачьего дерьма по углам, и всего остального, что оставляют после себя люди.

Я иду по тонкому, еле уловимому запаху, по тонкой ниточке запаха. Синий, почти фиолетовый обтекает яркую голубую нить запаха. Эта нить, да ещё зуд готовящейся пролиться крови выманили меня из моей подворотни. Эта нить привела меня под свет, за этой нитью я поднимаюсь сейчас по старым гладким ступеням этой старой коммуналки. Потому что яркий синий смелости обвивает фиолетовый страха и безнадёги. Такая нить... Такой след... Означает беду.

И я знаю, что причина этой беды. Осторожно касаясь пальцами, приоткрываю дверь в длинный этажный коридор, нить спутана, обрывочна, переплетена со многими другими, иду быстро, разглядывая двери. К какой приведёт меня нить? За какой обосновалась тварь-причина бед?

Эту тварь я знаю, она живёт здесь, на углу, давно. Она постоянно пытается кого-то сожрать, до кого-нибудь дотянуться. Ей мало тех, кто сам пришёл к ней и оживил её проблемами, болью и ненавистью, ей мало живущих тут и питающих её своей болью, её тёмные щупальца тянутся дальше, выхватывают людей с тротуаров и улиц вокруг.

Этот перекрёсток носит звание «аварийного», очень «несчастливый перекрёсток». Тут сбивают детей, старушек и собак. Тут постоянно кто-то в кого-то врезается. Тут случаются приступы у эпилептиков и хроников, тут падают льдины с крыш и разбиваются на гололёде прохожие.

Эта старая тварь, разбуженная человеческим несчастьем, продолжает питаться им. Плодит горе и жрёт.

Жрёт человеческое несчастье. Но и этого ей мало.

Я стою на верхней площадке её лестницы. Выше — только чердак. Я проверил все коридоры и этажи этой проклятой коммуналки. Нить путалась и обрывалась, я снова её находил, но снова натыкался на обрыв. Эта тварь знает, что я могу прийти. Эта тварь путает след.

Я смотрю вверх.

Тут пахнет затхлостью, железом и ржавчиной, старым мусором и нездоровой человеческой едой. Ещё тут пахнет злом. И этот запах люди ощущают не носом. Запах зла и железа сочится сюда с чердака.

Эта тварь стала жрать людей целиком. Ей мало несчастий, душ, разумов и сердец, она захотела человечинки.

Живого, бьющегося мяса. Но этого она ещё не сожрала. Этот ещё жив — я чую его след и нить его свежа и жива, только всё больше полна страха.

Я взбираюсь по круглым тонким ступеням, приподнимаю железный люк. Люк скрипит, с него сыпется краска и ржавчина.

Ничего не происходит. Я немного жду под раскрытым люком и взбираюсь на чердак. Здесь пахнет пеклом. Пропечённым за летний, долгий и знойный день чердаком большого старого дома. Пропиткой стропил, старым тряпьём, прожаренной пылью и нагретым деревом. Крыша раскалилась, что сковородка, и под ней и сейчас так жарко, как под крышкой кастрюльки на огне. Кожа начинает чесаться от выступившего пота. Но даже капюшон снять нельзя. Тени — моя защита.

Теней тут, хоть отбавляй.

Тьма заполнила этот чердак от одного слухового окна до другого. В пустые округлые дыры окошек призраком падает свет города. Даже ночной город, даже город во тьме более светел, чем тьма, притаившаяся тут.

Я делаю шаг. Я почти не вижу и не почти не чую запахов и мыслей в этой густой злобной тьме, и делаю шаг наугад. Мои ботинки хрустят по круглым лёгким камушкам, и я тут же понимаю, что меня ударили. Удар ещё не достиг цели, меня ещё не достиг, но увернуться я уже не успеваю.

Тварь бьёт меня через мой разум. Боги этого мира, как же это больно!

Мозг будто раскололся на кусочки и растёкся по внутренней стороне черепной коробки, его ошмётки капают на дно черепа, вызывая в ещё живом теле — моём теле — судороги. Боль-но!!

Я пытаюсь собрать себя в кучу, но тварь, надо было убить её раньше — она сильнее меня, она столько лет имела дело с беззащитными, пожирая их, отъедаясь и набирая мощи, а я все эти годы на голодном пайке и столько тратил! — бьёт снова. Её ментальная сила вываливается в физический мир и бьёт уже не только в разум, она вышвыривает моё бьющееся в судороге боли тело вниз, я шмякаюсь на площадку и, судя по хрусту, в моём теле что-то ломается. Боль от перелома в мозг уже не попадает, там и так слишком много боли. Там всё полно болью. Там вовсю и от души резвится тварь.

«Впрочем, — думаю я, ударяясь вновь и вновь по бесконечным ступенькам этого бесконечного пролёта, — у таких тварей давно нет души. Если она и была когда-то, то её забрали. Забрали просто потому, что такое зло не может соседствовать со светом души». «Такое зло, — думаю я, пытаясь отскрести себя от грязной площадки меж этажами, — Такое зло боится света даже собственной души»

Всё ещё лёжа я нащупываю фонарик.

Эта тварь не принадлежит миру людей, щёлкаю фонариком, глазам больно, но я вижу свет через прикрытые веки. Тварь не принадлежит, а я принадлежу. Поэтому я выживу и выживаю в свете, хоть мне и больно, хоть свет и обжигает меня, а она... Она сдохнет, даже если она в сотню раз сильнее меня.

Я вспрыгиваю на площадку под чердаком, стараясь не тревожить руку, бью ментально туда, откуда ударили меня. Этот снайпер выдал себя, наоставлял ментальных следов и мне теперь можно бить по ним прямой наводкой. А пока он корчится — ведь корчится же, да? — я вспрыгиваю на чердак. Больно задеваю руку и щерюсь от боли.

Тварь поняла, что выдала себя и тоже пытается обжечь меня светом, но её свет рассеянный и слабый, как сумерки в дождливый день, но он высвечивает меня, пока я щерюсь, показывает меня жертве.

Ну всё, теперь я для жертвы — тот самый, кто её утащил. Потому что тварь, эту тварь, которая пытается человечка сожрать, он пока не видит. Пока она его не жрёт — он не понимает, что он тут не один.

Теперь я буду его спасать, а он будет сопротивляться. Ну здорово же.

Я злюсь и бью со всех сил, злость добавляет мне мощи и... Я промахиваюсь. Нахожу, нащупываю тварь и бью снова, подсвечивая лучом фонарика. Фонарик у меня отличный, тысяча люменов! Во тьме, загущенной тварью, во тьме извечной, во тьме полной зла этот луч ярче тысячи солнц. И обжигает так же.

Я попал. Я нащупал её! Клубок щупальцев, тёмный, как тени в самом тёмном углу самого тёмного подземелья, метнулся прочь из-под выявляющего луча фонаря, но луч, как копьё, нашёл и воткнулся в эту тьму.

Я пронзил этого дракона тьмы копьём света.

Смотреть больно. Моя собственная кожа исходит паром, это чертовски больно! И пар мешает смотреть. И боль в глазах мешает смотреть, но тварь мечется, нужно не выпустить её из луча. Мечется по всему чердаку, теряя ошмётки, уменьшаясь, исходя чёрным дымом, пытаясь закрыться, спрятаться за стропилами, собственными щупальцами, кирпичными трубами бывших печей. Я иду за ней и поступь моя тверда, хоть я и исхожу паром, как кусочек свиной кожи под раскалённым клеймом.

Тварь всё меньше, всё меньше, я не выпускаю её из тисков ментальной атаки, я рву её сознание на части, так же, как разрывает её свет. И какая же гадость её сознание! Хочется отмыть пальцы и разум от этой слизи. Щупальца бьются в агонии, обхватывают мои башмаки, штанины, вьются, как раздавленные черви, и всё истончаются, я уже стою, не шагаю, и свет падает на остатки тьмы отвесно и тяжко.

Наконец, тьма испаряется вся.

Вся, без остатка. Последняя прядка дыма, извившись, рассеивается.

Я чувствую, как гнёт, давивший на меня, вдруг исчезает. Будто груз сняли с весов. Я уверен, то же чувствуют и все остальные в этом доме и вокруг него.

Стало легко, так, как будто день внезапно улучшился. Как будто кто-то улыбнулся, как будто попался счастливый билетик или удалось лихо перепрыгнуть лужу на глазах у красотки.

Я опускаюсь прямо на хрустящие мелкие камушки. Приваливаюсь спиной к воняющим какой-то химией стропилам. У меня болит рука. Я прижимаю её к груди. Как её теперь лечить? У меня болит обожжённое лицо. Наверное, нужно придумать какую-нибудь маску для него. В следующий раз. И очки. Самые-самые тёмные очки.

Трогаю щёку и шиплю от боли.

— Дядя!

О великие боги...

— Дядя! Не уходи, тут так страшно! — «Ты даже не знаешь, насколько тут страшно». Детский голос идёт откуда-то... Из темноты. Темнота уже не так непроглядна, в ней уже нет тьмы и зла, и я вижу мальчишку. На нём белая футболка и бежевые шорты, он поправляет очки и идёт ко мне, слепо выставив руки, я вздыхаю, натягиваю капюшон пониже и включаю фонарик. Я свет во тьме.

Хорошо, что мощность фонаря можно регулировать, и сейчас он не палит меня, как свинью на скотобойне.

Мальчишка шмыгает носом и поправляет очки. Он толстый и уже совсем не маленький, и я снова чую его запах, запах его мыслей: ярко-голубая, как осеннее небо, смелость и чуть-чуть салатового цвета надежда.

— Эй, пацан! Мама твоя где?

— Она... — я уже вижу и дом, и её, и это совсем недалеко отсюда. Тварь гадила там же, где жила. Да, я был прав, когда уничтожил её всю. Правда, остался голодным. Ну что ж... Подняться выходит не сразу, но я встаю, направляю луч фонаря вниз:

— Пойдём, я тебя отведу к ней.

Пацан шагает ко мне и вдруг останавливается и мотает головой:

— Не, я не пойду.

Ухмыляюсь:

— Останешься здесь?

Пацан оглядывается, на его лице и в мыслях проступает испуг, и я помогаю:

— Пойдём, я хотя бы на улицу тебя выведу.

— Это можно, — кивает, совсем как взрослый.

 

Мы попрощались с пацаном прямо на улице, он оглянулся и бегом побежал по ночной улице в сторону дома. Я шёл за ним до его двери.

 

— Егор! — мать ахнула, а мне из квартиры плеснуло золотым счастьем. Дверь защёлкнулась, отсекая темноту. Я улыбнулся, спускаясь по деревянным ступеням, постоял немного внизу, у подъезда. И дом тут хороший, без тьмы. Ну, почти без тьмы.

Такая, обыкновенная тьма, которая всегда рядом, а не та, которая затаскивает к себе детей, отключая им мозг, чтобы сожрать.

У меня забурчало в животе. Ну какая же гадина, а? Даже в пищу не годится — настолько прогнила. И сколько же я потратил, что мне теперь так хочется есть? И рука болит.

В животе опять заурчало, и я всмотрелся в нити, проплывающие мимо. Пойду, спасу ещё кого-нибудь, а то есть хочется. Дам сегодня кому-то ещё один шанс. А потом починю руку и найду мамин домик, где он должен быть, интересно? Может быть, на шкафу? Или среди книг?

 

Звёзды над головой, зарево света по краям горизонта, жёлтые стены двухэтажек вокруг, ночной ветер треплет листву тополей, они шуршат под звёздами и надо мной, сладко пахнет пионами и немного счастьем из квартиры за моей спиной, на втором этаже, а где-то далеко проносятся машины, шумит музыка и бахают фейерверки. Я иду среди всей этой жизни, а город живёт. Мы сами по себе, но вместе, и я люблю этот город.

 

Я среди вас. Я — ваш шанс на спасение от тьмы.


11.07.2021

Понравилось 0