Ведьма
Они поднимались всё выше и выше. Под ногами хрустела кирпичная крошка. Сырой воздух разбух от горькой пыли. Здание стояло в котловане среди зарослей бурьяна и груд строительного мусора. Полуразрушенный кирпичный остов, с выдавленными глазами и сломанной челюстью, был хорошо виден издалека. Несмотря на ясный солнечный день, свет не проникал под плиты этажей, упирался в каменную кладку и затвердевший мрак.
Мальчики играли в войну. "Бах! Бах!..Ты убит!" — "Нет! Это ты убит!" Интересно и увлекательно, и так похоже на заправский выстрел, крикнуть: "Бах!". И крик, подхваченный эхом, гудел и метался, не находя выхода среди ободранных стен — бах, бах, бах... Мальчики бегали вперегонки, ныряли в узкие проходы, прятались под осевшими балками и не замечали беды. Она подстерегала их этажом выше, хоронясь под слоем щебня, штукатурки, песка и пыли, в виде прогнивших досок, устилавших пол.
Один мальчик, тот что постарше, светленький, голубоглазый, с оттопыренными розовыми ушами, целился из оловянного револьвера. Его подарил ему старший брат. Револьвер, точная копия смит-вессона, излюбленного оружия американских ковбоев, посверкивал на солнце отполированным шестизарядным барабаном.
"Мишка! Я вижу тебя! Ты убит!" — "Да я тебя раньше приметил, когда ты ещё на этаж поднимался!"
Они спорили, разгорячённые, счастливые, грязные до кончиков ногтей, а в полуметре сквозь нитевидную щель глядел многометровый провал. Голоса детей звенели как стая встревоженных галок. Мёртвое здание хмурилось, его цементные блоки покачивались и скрипели, выпуская из щелей клубы седой пыли.
Мальчики могли свернуть влево и через дверной проём выйти на балкон, или сбежать по ступенькам в подвал, где было темно и сыро и в узких оконных прорезях застревал дневной свет. Но они выбрали единственный опасный путь. Они шагнули одновременно...
Пол бесшумно и мягко ушёл из-под ног. Доски прогнулись, треснули и полетели в пустоту. Цементная пыль свинцовой тучей нависла над провалом.
Крики оборвались — их поглотила тишина...
Он не почувствовал боли. Голову накрыло горячим мокрым полотенцем и перед глазами побежали чёрные, жёлтые, багровые пятна, потом что-то замелькало и зарябило как на испорченной киноплёнке.
"Я в кино?" — подумал мальчик. Странно, что он не увидел ни зала, ни зрителей, ни голубоватого конуса света, в конце которого вспыхивал и оживал экран. Тем не менее он был уверен, что сидит в кинозале и с минуту на минуту бесформенные прыгающие пятна сложатся в живую картинку. А чтобы это произошло быстрее, надо побольше набрать воздуха и крикнуть: "Сапожник!!!" — как делал его старший брат. Почему именно "сапожник", мальчик не знал. Он видел настоящего сапожника раз в жизни — в фанерном домике, похожем на домик дядюшки Тыквы из мультика о Чиполлино. У сапожника была чёрная жёсткая шевелюра и такие же чёрные злые глаза. Прижав к груди острые коленки, он лупцевал маленьким, точно игрушечным, молоточком по каблуку на деревянной колодке. Под щёткой усов в криво сцепленных упрямых губах торчали мелкие гвоздики. Он ловко выхватывал их по одному и быстро, сноровисто вколачивал в каблук. Представить такого сапожника в замызганном фартуке, с молоточком и гвоздями, клеящим оборванную плёнку, было и сложно, и невероятно. Но мальчик привык во всём подражать старшему брату. И тоже кричал. А если получалось, — в последнее время всё чаще и уверенней, — то звонко и протяжно свистел, заложив пальцы в рот и загнув, как положено, кончик языка. Последний аргумент действовал безотказно: плёнка склеивалась, кинопроектор включался, и под его знакомое тарахтенье из квадратного отверстия выскакивал волшебный луч. Хорошо бы свистнуть сейчас. Ждать становилось невмоготу.
Цветные пятна перед глазами слипались как снежные комья, приобретая каждый раз новые очертания: то птицы, то высохшего дерева, то коряги, то юркого зверька с длинными змеевидными щупальцами, попавшего в рыболовные сети. Он бился и рвался, стараясь высвободиться, скользкий и вёрткий , но выпутаться не мог. Вид его был неприятен. Мальчика передёрнуло от отвращения.
Он хотел крикнуть на зверька, на пугающий экран, и раскрыл было рот, но вместо крика из горла вытек слабый жалобный стон. Что это с ним?
Грудь внезапно стиснуло болью. Страх лизнул холодом и начал растекаться по животу, подниматься выше, обволакивая сердце и перехватывая дыхание.
Никогда в жизни ему не было так страшно. Когда он выходил к доске, не выучив урок, страх пульсировал крохотной, едва заметной точкой между рёбер, и его легко было обмануть. Стоило набрать в лёгкие воздуха, задержать дыхание, и страх исчезал, прятался в норку и появлялся нескоро — как маленькое, досадное недоразумение. Этот страх нельзя было сравнить с тем, который он испытывал сейчас. Страх разрывал на части. Словно раскалённые свинцовые волны он накатывал, обрушивался, обжигал, затем отступал и вновь начинал атаку.
Мальчик не мог пошевелиться. Он не чувствовал тела, кроме отупляющей боли, которой оно было заполнено. Казалось, его пригвоздили к скале, отдав на растерзание ветру и раскалённым волнам. Острые как пилы гребни волн скрежетали и лязгали, выгибали спины, с воем падали вниз — от их ударов звенел и крошился камень. Всё кипело. Глаза заливало кровавой пеной. Шквальный ветер разбрасывал волны, потом собирал их, скручивал жгутом и размахивал как мельничными крыльями...
Теперь мальчик видел огромный — во всё небо — чёрный столб, он свистел, шипел и буром вгрызался в землю. Вокруг в вихревом потоке кружились сломанные деревья, телеграфные столбы, щиты аншлагов, густая смесь тяжёлой пыли, песка и щебня. Как плугом вспахав землю, с огромной скоростью столб влетел в воду. Вода закипела, плюнула опалённой пеной и расступилась. Гигантская воронка обнажила дно — осклизлое, морщинистое, цвета сырого мяса, словно распоротое винтом брюхо морского чудовища. Багрово-красные тучи носились над воронкой, в их бурлящей массе из множества невидимых пазлов складывалась уродливая человеческая фигура.
Сначала появился горб, похожий на два уступа, облитых потёками застывшей лавы. Потом голова. Из-под грязной седой пряди таращились бельма в сетке кровавых прожилок. Между глаз лежал широкий, плоский носовой хрящ, тяжёлой колодой он спускался к костистому подбородку и почти закрывал ротовое отверстие. Череп обтягивала землистая кожа, из-под которой выпирали ребристые скулы и бульдожьи челюсти.
Это была старуха — маленькая, словно карлица, сморщенная, в грязных обносках, босая. Когда налетал ветер, лоскутья ветоши на ней извивались как змеи на голове Горгоны Медузы.
Старуха плыла по воздуху, мелко перебирая ступнями, точно отталкиваясь от него, но как будто оставалась на месте — что-то не пускало её, какая-то невидимая сила, которую она пыталась преодолеть. Она разгребала руками воздух, рубила и кромсала его длинными, закрученными в спираль, острыми как сабли, ногтями. И всем существом своим тянулась к мальчику и медленно приближалась.
Ведьма! Ведьма!..Он вспомнил вдруг жуткую историю, рассказанную когда-то в детском лагере одним выдумщиком перед сном...
Раз в неделю, в тёмно-синюю лунную ночь, над спящей деревней пролетала ведьма, ныряла в печные трубы и похищала детей. В дебри леса, на чёрное гнилое болото она уволакивала добычу, и вязкий болотный туман скрывал тайну злодеяний. Люди пытались изловить ведьму. С факелами, вилами и топорами прочёсывали лес, но на пути вставала трясина, ядовитый туман отравлял дыхание и разъедал глаза. Ведьма сидела в своём логове как за крепостной стеной, и достать её оттуда никак не получалось. Тогда люди ушли из деревни. Погрузили скарб на лошадей, забрали домашний скот и перебрались в другие места, подальше от гиблых болот. Когда в очередной раз ведьма полетела на охоту, деревня была пуста. Над лесом, над мрачной топью раздался свирепый вой: ведьма в ярости рвала на себе волосы и била железным посохом о землю — люди обманули её. Она не могла жить без их крови и бросилась в погоню. С тех пор, навсегда покинув болото, она бродила по свету, наводя ужас на одиноких странников, подстерегая их в лесных дебрях, пещерах, нападая на бездомных в подвалах и подземельях.
Мальчик подумал, что эта ведьма — та самая, с болота, и от неё не спастись. Страх уже не рвал и не обжигал его, словно из суровых ледяных пещер выползла лютая стужа и сковала его тело льдом, заморозила кровь и сердце, и оно хрустнуло, как сбитая с крыши сосулька. Он не мог ни плакать, ни кричать: зубы примёрзли к языку и покрылись инеем и только мычал и бился головой о каменную плиту, словно хотел размозжить голову и прекратить мучения.
Ветер резко сменил направление и дул в центр воронки, которая гигантским цветком распахнулась над горбом ведьмы и ревела, точно стая взбешённых слонов. В её складчатом чёрном зеве как в прорве пропадало всё, что гнал перед собою ветер.
Ведьма тряслась от предвкушения сладкой добычи. Её саблевидные когти уже касались лица мальчика, когда он, ломая смёрзшиеся зубы, надсадно прохрипел: "Не надо, не надо...это не я....Это Мишка привёл нас сюда. Это он виноват...Иди к нему. Я ни при чём..."
Цветок воронки в тот же миг захлопнулся и ветер прекратился. Старуха замерла, уставив в пустоту незрячие бельма, наклонила голову, прислушалась. Затем печально уронила костлявые руки, повернулась горбом и.…растворилась.
На лоб мальчику легла нежная тёплая ладонь и сняла боль. Сознание затуманилось; размякшее, освобождённое тело точно провалилось в мягкую перину, и пришёл глубокий, ясный сон...
Утро глядело в окна сквозь прозрачную тюль. Потолок, стены, двери и тумбочка в комнате были белыми как молоко. Возле кровати сидела мама и смотрела грустными добрыми глазами. " Ну вот и хорошо. Всё будет теперь хорошо, слышишь меня?" От мамы струился тихий покой, мальчик держал её за руку и чувствовал, как через кожу в него перетекает материнское тепло, и с теплом возвращаются силы.
Да, теперь всё будет хорошо, он непременно выздоровеет и сможет ходить, бегать, и играть с ребятами.
"Мама, а как же Миша?" — "А Миши больше нет. Миша умер. Врачи ничего не смогли сделать..."
Миша умер... Он хотел закрыть глаза и заплакать, но испугался в темноте увидеть ведьму-старуху, на него повеяло могильным холодом, он выпучил глаза и крепко-крепко вцепился в руку матери. "Не бойся, не бойся", — зашептала она, прижимаясь мягкой белой грудью, в которой ему хотелось спрятаться от всего мира. " Всё уже прошло... Всё позади... Теперь ничего не надо бояться..."
Прошло много лет — достаточно много, чтобы понять — жизнь прожита. С возрастом она казалась невнятным наброском, в тусклом очерке которого глазу не за что было зацепиться. Семья, работа, потом другая семья и другая работа — вносили скудное разнообразие, а, впрочем, всё было не так уж плохо. И, наверное, что-то могло быть ещё впереди. Вспоминал ли он трагическую историю детства? Да, в молодости. Его мучила совесть, наваливаясь по ночам, точно устраивала тёмную, накрывала одеялом, подушкой и начинала колотить и душить его. Что, предал друга? Струсил? Отдал ведьме на погибель? Он оправдывался, плакал, его рвало, он болел. Но приступ проходил и со временем случался всё реже. А когда он повзрослел и на многое смотрел другими глазами, то постарался вычеркнуть из памяти страшные воспоминания, приписав их слабой, надломленной стрессом психике, и скоро излечился совсем. Ведьма? Что за вздор! Детские ночные кошмары — обычное дело!
Ему было за пятьдесят, когда он во второй раз развёлся и теперь жил один. Дни стали похожи друг на друга — служба, дом, опять служба. Он мало гулял, почти не ходил в гости, изредка его навещали дети, тревожа его устойчивый однообразный быт. Он переживал их визиты, как вынужденную необходимость, а когда они уходили, и он опять оставался один, то считал, что лучшего в жизни для него не будет, он уже всё перепробовал и всё испытал. Впрочем, одна приятная особа средних лет (она недавно устроилась к ним в контору) кажется, была ему не равнодушна. Он примечал красивую округлость её бёдер и мягкий разрез больших серых глаз. Он делал ей авансы и собирался пригласить в кафе, но неожиданно заболел и лёг в больницу.
Первые дни в больнице он чувствовал себя как на вокзале, смиряясь с неудобствами зала ожидания, толчеёй, неразберихой, суетой, шумом. Утром спозаранку — уколы, процедуры, анализы, посещение врачей, потом длинные, за скучными разговорами об одном и том же послеобеденные часы (пустое и бессмысленное время), а вечером те же уколы и процедуры. Было ощущение необходимости всё это перетерпеть, дождаться своего поезда, сесть на него и уехать как можно дальше и быстрее. Через неделю ему стало хуже. Лечащий врач что-то скрывал, но пришла дочь, расплакалась, и по её мокрым глазам он понял всё.
Странно, но он не испугался. В конце концов, с такими диагнозами люди живут по нескольку лет — современной медицине такое под силу. Нет, умирать он не собирался.
Вечером в палате долго горел свет и мешал спать, кто-то читал и на просьбы отвечал так: " Да, да, сейчас, одну страничку, только одну..." А потом принялся разглагольствовать о прочитанном и делал это скучно, монотонно и длинно, причмокивая губами и захлёбываясь от удовольствия, которое доставляли ему собственные рассуждения. Наконец он смолк. Стало тихо. Прошло какое-то время, и свет вновь вспыхнул, в палату ввезли старика после операции; он лежал как овощ, безвольный и беззвучный, казалось, что это не человек, а манекен.
Щёлкнул выключатель, погрузив палату в темноту. Не сразу выплыли из мрака два серых оконных проёма.
"А где же женщина? — подумал он. — Та, что ухаживала за стариком днём?" Верно легла в коридоре на топчане — в палате больше не было мест. Он подумал ещё о чём-то и стал засыпать.
Неожиданно его толкнули в бок. Он вздрогнул, оторвал голову от подушки. Откуда-то сверху падал зеленовато-серый свет. Было ощущение, что палата погрузилась на дно глубокого водоёма и всё вокруг искривлено водою: искривлены тумбочки, стулья, спинки кроватей, дверь в коридоре полощется как бельё в протоке. Из пола то там, то здесь, колтыхаясь, лезли пучки бурых водорослей, между которыми сновала мелкая рыбёшка.
Он зажмурился, потряс головою, а когда открыл глаза, то увидел всё тот же холодный, тусклый свет и сгорбленную фигуру в дверях палаты.
"Как эту женщину перекосило горе", — подумал он с жалостью. Он не успел её разглядеть, хотя весь день накануне она не отходила от больного старика. Голос её журчал едва различимо, а больной охал, стонал, капризничал и всё не мог улечься поудобнее. Теперь она стояла, привалившись к дверному косяку, и в странно мутном освещении казалось, что косяк торчал у неё из спины и она не могла от него освободиться. Она судорожно подёргивала руками, плечами и наконец с заметным усилием оторвалась. Пошла, немного качаясь, к старику — его койка стояла у окна. Старик тяжело дышал во сне, иногда из груди его вырывался слабый стон. Движения женщины изменились. Теперь её пятки (она была босая) едва касались пола, ступни работали как ласты пловца, взбивая воду и поднимая жёлто-зелёную муть. В этой мути плавали кружки, кипятильники, пакеты, полотенца, газеты, и даже тяжёлые тумбочки начали грузно отрываться от пола и медленно, как буйки, ползти кверху. Только койки оставались на местах. Руки женщины, гибкие, эластичные, словно бескостные, тянулись к старику — несоразмерные по длине с её кургузым, скрюченным телом...
Ужас ударил под дых, от него он онемел и обездвижил. Старуха! Он узнал её сразу и сразу всё вспомнил. Ведьма! Она!
Из ушей точно выбило пробки: рёв тысячи бурь ворвался в мозг и стал разрывать его. Он шлёпал немыми губами, глаза лезли из орбит, кожа на лице трепыхалась и билась, как бьётся на крыше железо под натиском ветра. Он видел, как ведьма приближалась к старику и вокруг неё вращалась воронка. И сам он уже летел в эту воронку, его крутило и кидало на её острые рёбра. Боль и страх бешеной собакой вцепились в сердце; глаза, ослепнув, уже ничего не видели, и только тело продолжало гореть и корчиться от мук...
"Больной, больной, просыпайтесь, вам укол..." Укол ему сделали в кровати, он так и остался лежать на боку, упершись лбом в стену, в голове всё было разбросано, перевёрнуто и перерыто — полный разгром; тонким сверлом бурила боль. Завтрак он пропустил и поднялся только к обеду, вернее, нашёл силы, чтобы заставить свинцовое раздутое тело принять вертикальное положение — пол качался вместе с потолком и плафонами. Постель у окна была заправлена свежим бельём. "А где же?.." Он не договорил, его повело, ноги подогнулись и, взмахнув руками, вцепился в спинку кровати — устоял...
"А старик-то помер. Преставился ночью, — сказал сосед, тот, что справа. — Главное — тихо, никто не заметил."
Весь день он слышал — как сквозь воду — приглушённый, непрерывный гул, отзвук ночного кошмара. В нём различались голоса людей, они что-то требовали от него, что-то просили, даже кричали, но, не добившись ничего, молча уходили. Он долго стоял у подоконника и разглядывал водяные потёки на стекле — в полуметре от него шумел дождь, барабанил по крыше, гудел в водосточной трубе, но он ничего не слышал и, кажется, ничего не видел, вокруг всё окутывал туман. Очертания предметов, людей были затушёваны, притуплены, размыты. Ему было очень плохо, он не мог ни говорить, ни думать о чём-либо — любая мысль как железная пиявка впивалась в висок, вызывая физические страдания.
Только вечером ему стало как будто легче, он выпил стакан чая с ломтиком хлеба и, пока ужинал, всё слышал густой деревенский говор.
" Давеча как встала — глядь, а Миколку скрутило. Авдотья гутарит: вязи яго, вязи... А кудыть вязти? Почём знаю..."
У женщины было круглое, как луна, обветренное лицо с частыми морщинами-шрамами. Вытирая углы рта платком, она говорила скороговоркой: "Вялели в город вязти. Вязи, вязи. А мы, дескать, не могём. Бумаги дали. Вот мы здеся таперя... Ну что, Миколка, как ты?.."
Миколка, худой, ледащий парень, с копной пшеничных волос, лежал на месте умершего старика и часто хлопал пушистыми ресницами. Кажется, что город с большими домами, широкими улицами и площадями, и больницу с зеркальным фасадом он увидел впервые и в его глазах читались растерянность и испуг.
Женщина, уперев в пол сбитые, крепкие ноги, всем своим широким, мясистым станом разметалась на маленьком больничном стуле. Рядом с ней, и в проходе, и под кроватью было выставлено целое хозяйство из свёртков, узлов, пакетов, корзинок, банок всех размеров и бидонов.
"Настоящий вокзал", — подумал он, и все эти баулы и свёртки, и женщина с круглым озабоченным лицом, и её сын, немой и забитый, вызвали в нём волну раздражения. Всё показалось нелепой гримасой — пошлой, ненужной теперь, когда ему было так плохо. Он повернулся к стене и, чтобы ничего не слышать, сунул голову под подушку...
Ночь пришла внезапно. Он открыл глаза и увидел широкую полосу холодного света. Окна извне будто завешаны грязной жеванной тканью, поверх которой блестела чистая полная луна. Было тихо. Тревожно тихо.
Сердце стучало громко и близко, где-то у виска, и стук его становился всё более отчётливым и механическим, как будто стучали часы с тяжёлым маятником. Такие большие старинные часы стояли в гостиной его родителей. В пять лет они казались ему мрачным железным человеком, который монотонно колотит в стену и каждый час приходит в ярость и грохочет на всю квартиру. Он до смерти боялся железного человека. Его блестящий медный глаз метался из стороны в сторону, ища повсюду мальчика, а когда находил его, то уже не отпускал, гипнотизировал, доводя до исступления. Мальчик хватался за голову, кричал и опрометью кидался из комнаты. Вскоре часы исчезли из гостиной. Но детский кошмар навсегда врезался в память.
Теперь он слышал размеренный, монотонный стук над головой, и даже чувствовал колебания воздуха, вызванные движением маятника. Он хотел поднять глаза, но его объял страх — наивный детский страх, который подул вначале сквозняком, а потом в одно мгновение сковал как жёсткий куржак в лютый мороз. Всё, что он мог — это слушать биение, от которого вибрировала каждая клеточка организма. С каждым ударом в кожу вонзалась острая игла, и он вздрагивал, болезненно скривив лицо. Так продолжалось довольно долго. Всем существом своим он чувствовал, что часовая стрелка скоро достигнет отметки, после чего произойдёт что-то страшное...
Неожиданно заскрипела кровать. Кто-то приподнялся, зазвенел посудой и начал, громко глотая, жадно пить. И эти звуки, такие обыденные, простые, обрадовали его и вывели из оцепенения — кто-то не спит, кто-то здесь, с ним рядом... Он обернулся...
Сначала он ничего не увидел, будто после долгого пребывания в темноте вышел на свет. А потом в глазах зарябили кровати, тумбочки, стол, стулья, газеты... Много газет. Они летали вокруг, как стая белых птиц, и хлестали крыльями в лицо, а между ними в белой круговерти, всё больше напоминающей снежную бурю, плыла горбатая тень. Всё те же паучьи руки, клочки вздыбленных волос на голом черепе и два белых безжизненных глаза. Он не двигался, не дышал и старался не думать, словно мысли, материализовавшись, могли привлечь ведьму и выдать его. Буря ревела, крутила, закручивала спирали, только теперь он видел круг, за которым было тихо, была тихая ночь, и где-то в коридоре горел ночник. Этот круг прозрачной стеной обозначал раздел. Но выйти за него он не мог.
Губы сами начали шептать молитву, и он понимал, что ведьма обходит его — нет, не за ним она пришла, за тем, за другим, кто лежит у окна. Пшеничный чуб его размётан на подушке, он спит и ничего не подозревает, сон его глубок и спокоен, и спит мать, прикорнув рядом на стуле. Когда она проснётся, всё будет кончено. Её Миколка, вытянув тело, как по команде "смирно", покажется ей таким красивым и ладным (солнечный луч из окна скроет мёртвенную бледность его щёк), что она позволит ему поспать подольше. Будут заходить медсёстры, а она всё тянуть до последнего и когда, наконец, склоняясь над родным до боли лицом, прошепчет нежно: " Сынок, сынок, проснись...", то... То что будет потом? Он вдруг отчётливо увидел другое утро, другие белые стены, дверь, кровать, и маму, её грустные, влажные глаза. "А Миша умер, Миши больше нет..." Миши нет, он распался на атомы, растворился, исчез, превратился в ветер. Это он хлопает форточками и задувает за воротник, это он — проказник — вздувает юбки и гонит по лужам бумажные кораблики. И вдруг ветер, не тот, рвущий и ревущий штормами, а другой, мохнатый, лёгкий, игривый, подул в лицо. Что-то щёлкнуло, вспыхнуло, атомы сошлись и Мишка, живой и здоровый, улыбаясь во всю ширину детской щербатой улыбки, с лукавым прищуром крикнул ему: " Бах! Бах! А ты убит!.. Убит!..". Убит?.. Да, он убит. Он лежит распластанный на плитах с пробитой грудью, и мозги его стекают липкой серой массой в пыль. Здесь нет солнца — оно остыло. Здесь вечный сумрак и над оскалом пропасти стоит и смотрит вниз ребёнок. Так значит это ошибка?
Он проскочил, он просто задержался, как пассажир, отставший от поезда, который ушёл в путь длинною в сорок лет. Теперь пора, пора подняться в тамбур и предъявить билет, оплаченный в один конец. Эй, проводник! Где ты там? Это моё место, мой плацкарт, нижняя полка. Сюда, сюда! Скорее!..
...Ведьма задрожала, задрожало её лицо, её жёлтые скрюченные пальцы, костлявые руки, квадратный горб и всё, что вращалось вокруг неё.
"Сюда, сюда... Я здесь!" — " Иду... "...Она повернулась. Бельма в кровавых прожилках впились в него острыми жалами, и он испытал благодарную боль — впервые! — счастливый и свободный. Теперь он всё понимал... Ну, иди, иди скорее, я так тебя заждался...