На краю
Никому не посвящается
Вхожу в дом. Пальцы ещё сжимают ручку двери. Капли срываются с плаща вниз. Из-под сапог тут же натекает грязная, рыжеватая лужица. Срывается комок грязи. И тут же, словно бы из ниоткуда, выскакивает Анника и сразу начинает орать. Опускаю голову. Вправо. Влево. Не разбираю слов, да и незачем — будто уши закладывает ватой, и особенно противный резонанс пилы по железу волнами резонирует с мозгом. От него никуда не деться. Хочется заткнуть уши пальцами поглубже, до предела, чтобы никогда уже ничего не слышать; выткнуть глаза, чтобы никогда не видеть её физиономию; старательно, до дыры в бумаге, содрать себя стирательной резинкой из её жизни. Смотрю на рот Анники. Брызги слюны. На мерзкое, слизнявое отродье, навечно застрявшее в её руках. Моя вина. Только моя! Привычно наваливается усталость. По виду Анника сегодня злее обычного. Даже пяти минут не дала, прежде чем закатывать истерику.
Я всё ещё нахожусь во власти дождя. Частично не здесь, там. Мутное, тёмное небо. Мелкий, нескончаемый дождь. Ощущение влаги и прохлады на лице, на тыльной стороне ладоней и ни звука человеческого голоса. Только тихая, ровная капель. Ощущение оскальзывающейся, неровной почвы под ногами. Неуравновешенность тела в пространстве. Зыбкое внесуществование. Вернувшись, хочу обратно. В холод. Промозглость. Серость. Но при всём этом именно там чувствую себя хоть немного живым в том безжизненном пространстве. Не здесь. Не могу сдержать тяжёлого вздоха. Анника закипает. Бегает, дёргается. Бесится. Свистит, как маленький, неугомонный чайничек — единственная задача которого — потихоньку, кусочками выпиливать мой мозг.
Ну чего ей надо?..
Медленно, стараясь не обращать на неё внимания, снимаю плащ. Вешаю. Неловкое движение. Пальцы дрожат, как только вхожу в дом, только от одного её голоса. От одного её вида. Потряхивает. Плащ соскальзывает из как-то сразу ставших неловкими, несуразными рук на пол, вместе с дождевиком. Приходится поднимать. Жёлтый. Маленький. Её. Но она вообще его не надевает. Ещё одно пятно яркого цвета на фоне разноцветного типообразного барака. Сегодня не выходил за пределы посёлка. Не знаю, сколько это ещё может продолжаться. Мы здесь уже три года — целую вечность; смешно, насколько недельная поездка на «Амальтею» подзатянулась. Достаю со скособоченного шкафа кружку. Высоко. Подальше от них. Тщательно промываю средством для посуды — к этим двоим нет никакого доверия — три раза. Тщательно прополаскиваю. Наливаю чай. Чай горячий и невкусный. Но это та рутина, которая держит на плаву: всё что угодно, но чай строго по расписанию.
Анника внезапно садится напротив, убирает кружку от меня подальше. С тупым недоумением, медленно осознавая изменившуюся реальность, созерцаю, как мой чай сбегает от меня же по столу. Приходит понимание, что что-то изменилось. Она знает, что кое-что лучше не делать, например, не трогать мою кружку. Никогда. Ни в коем случае. Могу не сдержаться, и всё содержимое вместе с кружкой полетит куда-нибудь — и не факт, что не в неё и мерзкого слизняка на её руках. А там кипяток.
Поднимаю голову. Смотрю в упор.
— Я так больше не могу, — рыдает она.
Пытаюсь сосредоточиться на словах, разобрать, о чём она вообще, чего хочет. Вроде всё по-старому. Ничего нового. Сдвигаю брови, тру виски. Рука сползает вниз; под пальцами прощупывается колкость подбородка; приходит ненужная, несвоевременная мысль, что нужно было бы побриться. Но что-то неуловимо изменилось в доме, с Анникой что-то не то. Голубое праздничное платьице ещё с тех времён. Серёжки. Распущенные волосы. Разодета так, будто собралась в гости или собирается свалить из этой богом забытой безымянной планетки куда подальше. Накрашена. Но это невозможно. Это невозможно с ним.
Отстранённо припоминаю чемодан на пороге. Ему там совсем не место. Закрадывается смутное подозрение.
— Родители собрали деньги.
На мой молчаливый вопрос опускает голову и вопит.
— Я возвращаюсь. Я так больше не могу. Я устала, Слава. Я так бесконечно устала... На тебя невозможно положиться. Ты мне не помогаешь… Что мне ещё остаётся? Пожалуйста, можно, я вернусь домой? Ну, пожалуйста?..
Раскачивается из стороны в сторону.
«Я возвращаюсь». Пробую на языке. Верчу в голове. Смотрю на отродье в её руках. На Аннику. С её глаз потоками срывается вода. Вдруг замечаю, насколько она ещё молода и красива. Моя Анника. Моя бывшая Анника. Ей и двадцати двух ещё нет. Она такая худенькая. Бледненькая. Будто просвечивающаяся изнутри восковая фигурка. Глаза полные слёз. Как два зелёных мутных озерца. Требуют. Просят. Умоляют. Ставят точку. Воплощают свершившийся факт.
— Ты же не дашь ему сдохнуть с голоду, Слав?
Она не верит своим словам.
Она знает, насколько я его ненавижу и как хочу избавиться.
Она бежит от правды. Рисует яркими тёплыми красками красивые миражи и высокие белоснежные замки. Выстраивает свой собственный путь спасения, и кто я такой, чтобы ей мешать? Как будто могу сделать хоть что-нибудь. Медленно киваю. Это то, что могу ей дать. Единственное: успокоение. Смешно, она, наконец, дозрела до того, чтобы избавиться от слизняка. Только хочет свалить одна.
Настаёт время прощаться.
Обнимаю. Тепло её тела на миг возвращает прошлое. Тонкая фигурка, но не такая худая, как сейчас. Светлые распущенные волосы. Большой живот. Трогательное счастье и впереди безоблачное будущее на фоне яркого солнца, которое греет, пронзительно синего неба и небоскрёбов, будто парящих в сонном воздухе. И два несчастных билета на Амальтею, исследовательский корабль с разумными животными на борту должен был доставить нас туда… Почти нахаляву. Почти… Жирный чёрный крест на ослепительно чистом листе бумаги. Надеюсь, она справится. Надеюсь, у неё ещё будет то, о чём она мечтала, пусть и с кем-нибудь другим. Мы никогда больше не встретимся. Она вернётся в старый мир и выплюнет эти три года как ненужный кошмар. Перелистнёт страницу и выбросит ненужный файл в мусорную корзину.
Анника кутает отродье и укладывает в люльку, ласково лепечет что-то убаюкивающее, сюсюкает, что мамочка ещё вернётся, она его заберет. Волосы тусклым редким водопадом закрывают существо. Ненужное вранье, но так ей легче. Не понимаю, почему всё не могло быть иначе, почему оказались на планете, которая забрала у нас всё — ведь при ином стечении обстоятельств, всего-навсего при другом выборе, у нас был бы настоящий ребёнок, а не этот выкидыш чужой планеты. Мы могли быть счастливыми. Но невозможно повернуть вспять уже сделанные шаги, выплеснуть в бутылку молоко из чашки с кофе.
Обнимаю Аннику, крепко, насколько возможно. Её уже нельзя обнимать сильно. На глазах песок.
На самом деле, нисколько ей не верю. Смотрю на дверь. Жду её возвращения. Мерещится звук её шагов. Но её всё нет. Что сделал не так? Правильно было бы встать и пойти за ней, но тоже устал. Не хочу, чтобы она мучилась, не хочу всего этого. Тошнотворно. Муторно. На самом деле, никаких шансов исправить, направить жизнь в позитивное русло — нет.
— Ну, что, гадёныш? Мы с тобой остались одни.
Я хотел бы быть с ней. Она хотела бы быть где-то далеко отсюда, места, докуда нам при всём желании не добраться.
Смех клокочет где-то внутри, замурованный в тёмных закоулках и застенках, и наконец вырывается наружу. Добавляется к словам. Смеюсь долго. До икоты, до хрипа. До ощущения влаги на глазах. Тру глаза кулаками, потому что вокруг плавает белёсый туман. Он забрал у меня Аннику. Недопитая кружка с чаем всё-таки врезается в стенку, но не разбивается, валяется на полу. Так устал, что даже кружку разбить не в силах. Слабак.
Вечером приходит Гарри. Единственный, кто знает о животном в нашем доме. Он всегда навеселе. Аннике он никогда не нравился. Делала вид, что его никогда не существовало во всём обозримом пространстве вокруг. Она всё-таки не вернулась. Мы напиваемся. Болтаем о том о сём. Гарри не понимает Аннику. Я тоже. О чём думала Анника, невозможно спросить. Она бы не поняла вопроса. На три дня ухожу за пределы посёлка. Когда возвращаюсь, существо в люльке ещё живо. Верещит. Почему-то невольно опускается чувство вины: даже самая дохлая лягушонка хочет кушать, даже распоследнему костлявому, со всеми прощупывающимися позвонками на хребте, псу хочется жить. Выуживаю существо из туго затянутых пелёнок, распашонок, подгузников на чисто вымытый пол. Сдерживаю отвращение. Он липкий, грязный, плохо пахнет. Это всё, что я могу сделать. Так-то мне плевать… Бросаю вниз первую попавшуюся на глаза тряпку. Выброшу потом, долго он всё равно не протянет.
Безуспешно мою руки с мылом несколько раз. Ощущение грязи на руках. Не думал, что когда-нибудь к нему прикоснусь. Но вдруг Анника вернётся, ей бы это не понравилось. Это тревожит.
Оставляю еду на полу. Не знаю, чем его кормила Анника, никогда не интересовался. Точнее, очень не хотел этого знать. Она тратила последние земные припасы, то, что ещё могла есть сама. Знание приводило в бешенство. Но теперь, когда всё окружающее потеряло всяческий смысл, и это тоже, какая, к чёрту, разница. Меня засасывает рутина: дрова нужно подсушить, принести воду, всякая другая мелкая суета, из которой складывается быт. Долго брожу за поселком, никого не хочу видеть. Вспоминаю прошлое. Оно накатывает волнами. Продираюсь сквозь него.
Каждую ночь снится Анника, и тогда, просыпаясь, вспоминаю, что не покормил «псинку». Встаю, накладываю в тарелку похлёбку, ставлю на пол и вновь уползаю в сон, чтобы встретиться с Анникой. Иногда это удаётся. Моё вознаграждение за заботу.
Иногда мне кажется, что реальность — это просто какой-то долгий, кошмарный, навязчивый сон, но он всё не заканчивается и не заканчивается…
Готовлю еду: сначала нужно опалить шкурку, оскоблить тупым ножом или наждаком, помыть, почистить и разделать небольшое тельце с усатой мордочкой, ещё раз вымыть, три раза, замариновать и закинуть вариться в кастрюлю. Распространяется отвратительный запах. Пенится тошнотворное, побулькивающее варево. Анника не могла это есть. Мне без разницы, что есть; существу на полу, как оказалось, тоже. Вьётся кругом, легонько отпинываю ногой. Недовольно верещит. Наконец, кусает за ногу.
— Кусаться вздумал?
Поднимаю за шкирку, смотрю в глаза. Не знаю, что хочу сделать, не что-нибудь хорошее, это точно. Оно на волосок от смерти, это существо, отворачивающее мордочку в сторону, последняя нить связи с Анникой, дрожит, щёлкает зубами, выпускает коготки, которых нет. Ну и что ты мне сделаешь? И чем оно не похоже на ребёнка? Тем только, что с ним всегда была Анника? Не помню, как должен выглядеть маленький человечек. Когда вглядываюсь, черты начинают расползаться, затуманиваться, и мне становится тошно.
Вероятно, если бы оно безвольно повисло в руках, треснул бы им со всей дури о стенку. Меня трясёт, как от холода. Что-то мне совсем хреново.
Хмыкаю. Отпускаю.
Нужно помыть руки. Какой же он склизкий. Мерзость!
Мою руки: намылить и смыть, и так три раза. И, наконец, принимаюсь за нарезку каких-то корешков, зелени. Есть что-то из приправ. Должно получиться что-то более-менее съедобное. Молча едим. Я за столом. Он на полу. Всё, как и должно быть. Думаю, Анника была бы довольна, что её питомец не сдох голодной смертью. По крайней мере пока. Я — молодец, да, Анника? Твой муж — офигенски крутой малый. Ты ведь этого не ожидала?
Напиваюсь из последних запасов, засыпаю на полу, животное ластится, прижимается к ноге, плевать, устал, пьян, лень делать лишнее движение, всё безразлично. Снится Анника. Прижимает сына к груди. Во сне он не такой склизкий. Они веселятся, играют под дождём. Мелкая, едва накрапывающая морось.
Из сна выползаю, выкарабкиваюсь всегда тяжело, со скрипом, недовольством тяжёлого, неподъёмного тела-корабля, которое не хочет выбираться в реальность, неповоротливо выдвигается из воды на сушу и единственное, чего оно хочет — бесцельно скользить по волнам где-нибудь в другом месте. Пусть. Вставать нужно, потому встаю. Посёлок никогда не спит, в мельтешении множества фигур есть какая-то завораживающая гармония цельной картины, но наш барак стоит на отшибе, и ничего не слышно. Ни звука. Немая картинка. Пытаюсь вспомнить, когда был там в последний раз, не вспоминаю. Наблюдаю со стороны.
Бесконечный мелкий дождь застилает глаза, собираясь, дрожит на ресницах, и видимое плавает, словно мираж, а ноги, неподвластные разуму, начинают двигаться в противоположном посёлку направлении. Так всегда. Привычка. Некоторые люди не могут без других людей, без человеко-муравейника просто не способны существовать, некоторым для подзарядки нужно отсутствие людей вообще хоть на какое-то время. Иначе — мрак. Мозг плавится, не в силах сопротивляться многодневному давлению чужого мыслевоздействия. Оно давит.
Непогода гонит дальше в лес недодеревьев причудливой формы. Загнутые куски проволоки и то выглядят более жизнерадостно и не единообразно, красивее, чем флора этого мира. Скудная фантазия создателя, не способного на что-либо прекрасное.
Двигаюсь, не могу устоять на месте.
Гарри всегда спрашивал, что тянет туда, что особенного в однообразной растительности на протяжении многих и многих километров. Ничего особенного. Просто это как выйти за пределы душной комнаты, выбросить себя из тьмы на свет, пусть и там не видно солнца, ветра не существует, всё одинаковое. Жить в замкнутом пространстве противоестественно животной природе человека, подобно надругательству над предопределённым порядком вещей.
При возвращении обнаруживаю, что существа нигде нет. Оставил дверь открытой, оно и уползло. Своим ходом.
Ополаскиваю тарелки. Мысли бродят где-то в другом месте. Сбиваюсь со счёта, хотя до трёх считать не сложно, приходится мыть дольше. Тарелки животного мою отдельно. После тщательно мою руки. Смотрю на дверь. Она закрыта. Подхожу, приоткрываю… Анники нет, никому не будут мешать сквозняки. Возвращаюсь, выглядываю за дверь. Никого… Вновь наваливается усталость. В голове ручейки из мыслей не сливаются в реку, текут безвольно и бессмысленно.
Вокруг барака — никого. Долго брожу широкими кругами. Наступает вечер. Опускается всепоглощающая темнота, неразбавленная ни одним лучиком света. Нашариваю фонарик, возвращаюсь. Сквозь проволоку голых ветвей, причудливую вязь переплетения теней. Назад.
Фонарик гаснет уже около барака. Проваливаюсь в беспокойный сон.
Сквозь глухое окно обильно, через край льётся яркий солнечный свет. Тонкая тюлевая ткань на полу рождает неподвижный призрачный рисунок. Вертикальные полосы. Свет и тень. Работает телевизор. Яркое, чрезмерное мельтешение бесконечных картинок, бесконечный поток ненужной информации, вползающий в сознание, бесконечный, ни на минуту не затихающий шум. Несмолкаемое извечное бубнение.
Даже ночью телевизор не выключается.
Пролистываю ленту новостей. Палец медленно скользит по экрану планшета. Воздух, как будто тягучий и густой, давит на голову. Прислушиваюсь.
Анника, как обычно, возится с Серёжкой двадцать четыре на семь, не забывая трещать о чём-то своём, ненужном и бестолковом, с подругой, одновременно — пить чай со сладостями. Ребёнку пятый год. Он у неё на руках. В памперсах. Со смартфоном в ручонках. Ничем не отличается от тупой обезьяны, тыкающей волосатым пальцем в планшет. Бессловесное чудовище. Что-то гундосит. Непонятно что. Анника говорит, что у Маринки ребёнок тоже не разговаривает, а той уже шестой год пошёл. Говорит, через два года его нужно отдавать в школу. Хотя, может, и через три отдадут. Она много чего говорит ненужного…
Её слова.
Её мельтешение вокруг просто давит. Вымораживает.
Взгляд, не задерживаясь, соскальзывает с ребёнка.
Звонок домофона. Доставка еды. Стандартный набор блюд. Есть ничего нет охоты.
Смотрю на экран. Суббота. До работы ещё целых два дня. Скука — удел только лишь гуманитариев?
За окном четкие линии. Высотные небоскрёбы достают до неба. Человеко-муравейники сплавляются вышинами в подрагивающую от жаркого воздуха высоту. Несколько росчерков ракет на горизонте. Небо сонное. Ни облака.
На экране мельтешение картинок.
Глаза сами собой закрываются. Тяжёлые. Для того чтобы их разодрать, нужно сверхчеловеческое усилие.
Из сна выползаю, выкарабкиваюсь тяжело, со скрипом, недовольством тяжёлого, неподъёмного тела, которое не хочет выбираться в реальность…
— Это вы, папа? Поздравляю! Мальчик у вас… Здоровый. Три двести… Куда ж вы, неподготовленный, на роды?..
Голос кажется нереальным. Звучит глухо и как будто издалека. Прислушиваюсь. Сердце бухает в груди молотком по куску тяжелого железа нехорошо так, с оттяжкой, не слышу, есть ли звук падающих капель…
Из сна выползаю, выкарабкиваюсь всегда тяжело, со скрипом, недовольством тяжёлого, неподъёмного тела-корабля, которое не хочет выбираться в реальность, неповоротливо выдвигается из воды на сушу, и единственное, чего оно хочет, — бесцельно скользить по волнам где-нибудь в другом месте. Пусть. Вставать нужно, потому встаю.
Проснулся от холода. Покрываюсь гусиной кожей. Ну конечно, входная дверь открыта нараспашку. Бок греет что-то скользкое и тёплое одновременно. Мерзость.
Почему-то не хочется мешать ему спать.
Забыл заранее приготовить дрова. Непросушенная древесина с трудом принимается. Небольшой язычок пламени разгорается. Трещит. На плите готовится новая порция похлёбки.
Прислушиваюсь.
Мерно, успокаивающе моросит дождь, из-за распахнутой двери всё так же тянет холодом. Мёрзнут ступни на ледяном полу. Но никак не могу заставить себя закрыть дверь. Позже. Перед прогулкой. Только не сейчас.
Ставлю на стол две тарелки. Мысленно обшариваю закоулки жилища: завалялась ли где хоть какая-нибудь книжка, хоть какое-нибудь печатное издание. Больше брать неоткуда. Ли Тан, «Осенние листья на пороге дома» — единственная завалявшаяся книжка. Безнадёжная затея. Анника всегда читала какую-то бессмысленную хрень.
Холодком по коже приходит мысль, что не слышно дождя, встаю возле двери, нет, едва слышная, неумолкаемая капель. Расслабляюсь. Секундное напряжение тает, как будто его и не было. Зеваю. Тело требует движения, выплёскивания энергии вовне. Думаю, нужно взять лопату и сделать всё по-человечески. В мире, где нет аэропортов, посёлков, нет и не может быть никаких билетов.
Кусок голубой материи в сером мире. Нужно перестать обходить его стороной.
Внезапно возвращаюсь мыслями в прошлое. Во вчера. Словно ударом молотка по черепу. Чувствую, как лёгкие, словно бы потеряв автоматизм привычки, втягивают кислород, неуверенно, без обычной ритмики, рассинхронно.
Не знаю, с чего подумал, что существо у Гарри. Так решил. И вот уже стою у барака, зло лают собаки, звон цепей, ощутимая на какой-то волне ярость и мой страх. Дрожат руки, трусятся ноги. Не успел? Уже поздно?
Гарри стоит на прицеле. Винтовка Шиллера-Брадского.
— Ты там что, совсем звезданулся уже? Такой же как она? — говорит Гарри, — Приятель, не надо так со мной. Хорош заниматься фигнёй. Я ж тебе помочь хочу. Не можешь сам избавиться, — дай мне. — На кой тебе это?
Говорит быстро. Смотрит недоверчиво.
Существо свисает у него с рук. Он ещё ничего с ним не сделал.
Ушки-локаторы, на макушке склизкая, блестящая на свету пепельно-серая кожа, лёгкий просвечивающийся пушок. Длинный, точно крысиный хвост.
— До трёх, — говорю я. — Один.
Гарри закатывает глаза.
— Два.
— Да ладно? Ну, ты всегда знаешь, где меня искать. В любое время дня и ночи.
Гарри хохочет. Хохочет до брызг слюны изо рта.
Гарри выпускает слизняка из рук.
Всё, кроме существа, которое резво сваливает в кусты, тускнеет и покрывается рябью. Как по приказу замирает лай собак, звон цепей и наступает глубокая, ничем не нарушаемая тишина. Нет и винтовки.
Меня морозит. Но должен знать правду. Хотя всегда знал, знаю правду. Обманывать себя можно сколько угодно долго, но никогда до конца. Это должно когда-то закончиться.
Ощущение, что стоя проваливаюсь в бездну.
Уже некуда падать, но падаю, бесконечно, по кругу, как будто засасывает водоворот, воронка, растворяются чёрные пятна на воде, и всё превращается в тёмную муть…
P.S.
Пишу заострённой палкой по мокрой земле.
«Хэппи-энд». Перечёркиваю. «Конец»!
Серёжка замазывает слова босой ногой. Бежевое на оранжево-грязном выглядит жизнеутверждающе, красиво и молодо. Смотрит испытующе. Громко на ультразвуке вопит в серое небо. Пытается незаметно стереть новые слова, буквы. Не может устоять на месте. Собаки всегда проверяют границы дозволенного. Не обращаю внимания. Пока. Как там: досчитать до десяти и успокоиться? Вдыхаю глубоко.
Пишу букву «а».