Leto

Не наступай на трещинки

В полнолуние чаще рожают и попадают в аварии. В полнолуние в земле больше трещин. И неважно, давно ли был дождь, стоил ли вода по колено. Хоть затопи всё паводок — трещины возникают даже под водой.

Хотела бы я, чтобы у меня хватило выдержки бросить все и полюбоваться со стороны. Я бы уехала в горы, нашла уступ повыше с деревом покрепче. Устроила себе дом на дереве, как в детстве. И следила бы с этого импровизированного берега земли за тем, как события тонут в море трещин. Как настоящее балансирует на острие между небом, у которого еще есть будущее, и пожирающей прошлое зыбью — которая раньше была твердью.

Смотреть и запоминать. Это мы лучше всего теперь умеем — беречь крохи воспоминаний. И праздновать утраты, и вообще праздновать. Жить на зыбучих песках вечного забвения, миражей, уходящих в прошлое. В никогда не было.

 

***

Это тупик.

Передо мною дырявая каменная кладка, в дырах висит паутина. Дрожит на ветру. Под ногами что-то неприятно хрустит — хитининовые панцири и обломки лапок, а может, и человеческие кости. Я стараюсь не приглядываться. Вокруг валяются липкие обрывки воспоминаний, комья земли, перекати-поле из волос, шерсти и пыли.

Я обернулась. Как я здесь оказалась?

Стоило напрячься, и голова мгновенно опухла от мыслей. Воспоминания разом ринулись в световое пятно в уме. Я вспомнила, как орала на всю улицу, когда земля разинула пасть и откусила у дома бок. Как на выпускном я танцевал в костюме, взятом взаймы у друзей папы — что, блин?! Как моя дочь — но у меня никогда не было дочери, какие к черту дети в этом аду? — гоняла с черточек на асфальте голубей. Как над морем стелился утренний туман, и волны накатывали на берег, слизывая прошлое, а деревья за спиной хрустели, будто яблочко. Свежее, с ветки, живое.

Яблоко! Нашла. Яблоко — это мой якорь. В яблоке зернышки. Представляешь их в деталях — коричнево-черные, с белым носиком. Если разрезать яблоко поперек, по горизонтали, в сердцевине будет срез в форме пятиконечной звездочки-цветочка. Достаешь из гнездышек зерна, пересчитываешь их. Одиннадцать. Прокатываешь по ладони, а потом кладешь всю горсть в рот и разжевываешь. Горько.

Можно хоть овец считать, хоть что, лишь бы прийти в себя.

Это. Не. Моя. Память.

Врачу говорят — исцели себя сам. Спасателю — сначала спаси себя.

Старательно считая яблочные зернышки в уме, я наугад взяла с костяного пола одну из липких веревок. От нее фонило пошлым блестящим костюмом и похотью. Наверное, это обрывок памяти того танцора с выпускного бала. Думать некогда и нечем, для начала мне сгодится любой обрывок. Нужно как-то выбираться отсюда.

Я натянула веревку, и с того конца ее, чавкая, натянул кто-то другой. Что-то другое.

Серый многоглазый комок прошлого, арахнид. Огромный, с приличную собаку! Он буквально поедал мою веревку, и я в отвращении отбросила ее. Арахнид втянул эту макаронину и асинхронно мигнул несколькими глазами. Примеривается, тварь.

Стараясь смотреть на него только искоса, я нашарила под ногой камень. Наклонилась, подхватила. Машинально провела по поверхности, считывая рисунок трещин.

С трещин-то всё и началось.

 

***

В тот день по дороге на работу я загляделась на отца с ребенком. Мелкий паренек ловко спускался по веревочной лестнице. Папа страховал его внизу, но так, спустя рукава. Дети хорошо лазают. И по деревьям тоже. Да и взрослые, теперь-то, когда земля — это нечто похуже лавы, на которую нельзя наступать.

Почему мы еще не вернулись обратно, к образу жизни древесных обезьян? Да потому что нельзя не касаться прошлого. Только оно и держит нас на этой земле. Прошлое надо кормить, иначе оно разевает огромную пасть, и все. Обвал-провал-чернота.

Ребенок спрыгнул вниз, папа зачем-то отряхнул его, оправил одежду. Совсем мелочь, еще и в школу не ходит небось. И редко бывает на улице, как и все дети сейчас. Для них каждая потеря памяти травматичнее в разы — жизни-то в теле накопилось всего ничего, что ни потеряют, все частичка будущей личности. Детей берегут от трещин и арахнидов.

— Смотри, это новый уровень игры «Не наступай на трещинки», — говорил папа, стоя под крыльцом дома и внимательно оглядывая дорогу. Веревочная лестница над его головой была яркая и болталась как флаг. На крыльце вверху кто-то щелкнул замком, закрывая за ними. Тенистая лужайка под самыми сваями дома была целее некуда. Ни единой вмятины, ни черточки. Крепкая семья, должно быть, и за участком хорошо ухаживают.

Я вместе с ними оглядела дорогу. Нормальный асфальт, надежный. И не удивительно, район-то обжитой. Только одна серая змея намечается на той стороне улицы, перед узким шоссе. Даже и не трещина еще, так, прогиб в почве. Но на таких гадин нас натаскивают. Надо будет вечером в отчете черкануть про нее, и уже завтра здесь подживят ткань настоящего каким-нибудь дополнительным праздником.

Дорога была одна, извилистая и узкая. Машины не ездили. Вокруг много зелени и большие дома. Дорогой район. В таких уголках настоящее стоит на своем так прочно, как только может.

— В саду я прошел трассу вторым! Понимаешь, па — вторым! — воодушевленно объяснял ребенок. Дети катастрофы, до первой разбитой коленки они принимают мир таким, какой он есть — с дырами, обвалами и людьми, которых вычеркивают из реальности, будто их и не было. Дети, что с них взять, — и не верят, что это всерьез. До первой трещинки на коже, через которую в них просачивается липкий туман прошлого. Щиплет, глаза закрываются, хочется забыть обо всем, и…

Ребенок припрыгивал. Папа крепко держал его за руку, как воздушный шарик, рвущийся в небо.

— Ну ты ловкач. Сейчас я нарисую трещинки мелом, а потом проверим, кто из нас найдет более короткую и надежную дорогу.

Должно быть, я слегка поплыла. Когда я пришла в себя, отец с ребенком уже ускакали куда-то вперед, к шоссе, и вокруг было пусто, как и в моей голове, только музыка играла вдали. А случайный прохожий — какой-то дедок с поджатыми губами и резкими морщинами вокруг глаз — тряс меня за рукав:

— Эй, спасательница, ты куда на ровном месте?.. При полном здоровье, так сказать!

— Клавиши, — ни к месту сказала я.

— Что? Провалилась в мысли? — он сочувственно наклонился ко мне. От него пахло яблочным виски.

— Ничего, просто знакомые клавиши.

— Ох, молодо-зелено. Хватаются за чужие воспоминания, а смысл?

Асфальт под моими ногами слегка просел. Не к добру та змея в конце улицы улеглась, у какой-то семьи в районе все не так гладко с тем, чтобы оставаться здесь и сейчас. Нет-нет, да и пожалеют о прошлом. Сегодня это роскошь. Рисковая роскошь.

Со стариками мне особенно сложно помнить, что я спасательница и сама обычно достаю людей из таких провалов. Старики ведут себя так, будто это не на моем веку мир пошел трещинами. Будто я, еще подростком, не застала апокалипсиса. Будто все мы когда-то не выгоняли из домов первых арахнидов — пока дома не стали поднимать на сваи.

Будто у них у самих никогда не пропадало ничего ценного, оставляющего щель — которую все время мысленно щупаешь, как скол у зуба, пытаясь по форме восстановиться, каково это было — быть целым.

Будто каждый из нас однажды не спотыкался об одурманенного сумасшедшего, лежащего над трещиной в парах собственной памяти, сладких и ядовитых.

Старик недовольно покачал головой. И медленно пошел к тому концу улицы, глядя себе под ноги и на автомате избегая нарисованных мелом трещин. А мальчику-то он, небось, мог бы дать форму.

Музыка в голове замолчала, клавиши поблекли, погрузились в черноту. Может, и правда чужие. Было ясно, что эта улица провалилась глубже, чем казалось, если глядеть на одну трещину на поверхности. Да, и на эту улицу мне нужно будет вернуться после зачистки. Обойти дома одиночек, посмотреть, все ли крепко держаться за настоящее.

— У меня есть три предмета из прошлого. Клавиши. Черные клавиши. Нет, не из рояля или пианино. Мне кажется, они были больше меня. Я не помню. Лампа с мутной лампочкой. И оладьи с яблоками, которые мне кто-то готовил. Кажется, мужчина, но я не уверена.

Врач кивнул и поставил какую-то пометку в планшете.

Это была рутинная проверка. До рейда в мир, после рейда в мир. Спасатели такое проходят чаще, обычные люди раз в неделю-другую. И все и всегда в случае чп — включая тех, кто находился в пределах километра от эпицентра. Провал в памяти такая заразная штука, затягивает.

— Настроение? — спросил меня врач.

Я задумалась.

— Грусть о грусти, — невесело рассмеялась, но врач меня не поддержал. Молодой, второй месяц на сменах, еще не ценит черного юмора. Я пригляделась к нему. Тонкие усики, едва растут. Очень короткая стрижка, из-за которой он выглядел совсем мальчишкой. И на контрасте — старый медицинский костюм, явно кем-то ношенный. А еще старый стетоскоп — считай, артефакт. Вещь с историей. Вызывает уважение, такие сейчас на аукционах за бешеные деньги продают.

— Чего вы боитесь? — вдруг отклонился он от стандартного опросника, который все мы знаем наизусть.

Замешкавшись, я призналась.

— Иногда я чувствую, что раньше была другим человеком. Какой-то смешливой балаболкой с ветром в голове и полным отсутствием страха. Мне страшно, что я стала осторожнее, но и тупее, инертнее. Я боюсь меняться.

— Неплохой выбор, — врач оживился и вполне человечно мне улыбнулся. — Было бы хуже, если бы вы боялись прошлого.

Осторожно, будто наступая на черточку, я уточнила:

— Кто сейчас не боится прошлого, тот сумасшедший. Оно каждый день ест нас. Я этого тоже боюсь, я же не ненормальная.

— А если и ненормальная. В спасатели нормальные не идут.

Вздохнув, он отложил планшет, оправил стетоскоп на шее, провел рукой по его шнуру.

— Понимаете, Надя. Будущее в той же мере нереально, как и прошлое. Если завтра ветер с неба станет собирать тех, кто витает мыслями в облаках, мы вымрем еще быстрее, чем от арахнидов. Мало кто умеет жить настоящим днем. И то, что вы изменились, — неудивительно, да. Наверняка изменились, — поправился он, — хоть я вас почти и не знаю. Но то, что вы боитесь меняться — это неплохой якорь в настоящее. Не хуже ваших яблок.

А он внимательно читал анкету, мысленно отметила я. Посмотреть за смену десятки человек и помнить, что там у меня за якоря, которыми я себя и другие в случае чего могут вытаскивать меня из-под рухляди прошлого, прогнившей под ногами…

— Только не слишком себя жалейте, — подвел черту врач. — Статус сохранности у вас хороший, 71%. Легкая диссоциация из-за клавишей — ну, это профессиональные риски. Просто присмотритесь к себе в ближайшие недели. Приступов паники, я так понимаю, у вас не бывало, и отлично. Идите, отпразднуйте свой свободный вечер.

 

Этот вечер был последним, дальше время полетело как снег в черные провалы. Я не помню, что делала дома, но не потому что забыла. Просто привычные рутины. Скорее всего, смотрела тупые видео с празднований нашего района, чтоб хоть как-то поддерживать порядок дома — чтоб хоть какой-то ниточкой привязывать нас с ним к почве под ногами.

Эти наши вечные праздники — карнавал перед концом света. Но миру и того достаточно, мир живет нашей имитацией веселья. Срастается там, где мы чаще празднуем жизнь. Поэтому теперь люди живут дружными общинами с немного истерической радостью. Каждый день действительно последний — крайний мы не говорим, край — это у пропасти.

Спасателей подселяют в общины по одному-двум, мы одиночки, мы плохо привязаны к почве. Зато хорошо выбираемся из-под нее, хе-хе. У меня по соседству живет Мишель, он чуть младше меня, худой поджарый парень с острым нюхом. Можно было заглянуть нему, скрасить вечерок. Но не пришло на ум.

Что бы я делала, если бы знала, что это последний нормальный вечер? Так или иначе, я привычно считала зернышки в уме, чтобы выключиться, и одновременно думала, как могут клавиши быть больше меня. Это был орган, что ли?

 

На следующий день я пошла обходить дома. Одиночек здесь жило пятеро — молодая девушка, недавно лишившаяся родителей. Парень, еще парень, мужик под сорок — спортсмен! И старик. Его я оставила на последок.

Я уже говорила, что не люблю стариков. Не считайте меня каким-то там фобом или ненавистником. Просто одинокие люди в возрасте выживают в двух случаях. Когда они втайне собирают чужие воспоминания, и поэтому у них со временем мутится интеллект — ядро личности расползается на части, захороненное под мусором посторонних воспоминаний.

Или одинокие старики выживают, потому что когда-то человек однажды пошел в разнос. В первые годы так многие делали. Идешь по асфальту, наступаешь на черточку — о чем думал, то и стерлось. Можно выбросить из головы вину, грешки, ошибки, неловкие поступки и боль.

Это потом мы разобрались, что без негатива жизнь теряет не смысл — вкус. Сначала перестаешь понимать, что любишь. А потом — кто ты вообще. Остается такой улыбчивый призрак, который ничего не хочет и скоро тает. Таких целый заповедник был, их выходить пытались. Потом полквартала с этим заповедником под землю ушло, больше добреньких нет.

И вот таких стариков я не люблю больше всего. Слегка подчищенных. Они благостные лицемеры — сознательно повыбрасывали часть прошлого и думают, что теперь другие люди. Но все же мой долг за ними присматривать, чтобы эти другие не утянули за собой еще квартал-другой.

Я приношу им апдейты из внешнего мира, привязывая их слабоустойчивый быт к реальности окружающих. И напоминанию, кто они и какие — чтобы поддерживать их ядро личности. А потом повторяю нашу молитву — ТБ. Технику безопасности.

Не думай о важном, не наступай на черточки, ходи на мысочках и держись настоящего. Только оно и делает нас людьми. Нужно радоваться ему, потому что иначе грусть нас поглотит.

 

В квартале было шумно.

— Сегодня мы отмечаем день, когда Катенок познакомилась со своим будущим мужем, Артемом. Праздник — день знакомств!

Глядите, уже празднуют. Коллеги быстро отработали. Такие праздники я знала наизусть. Сначала ритуальная череда баек по поводу и без, скрепляющая общину. Потом фитнес по пересеченной местности, о спорт, ты — жизнь! Прыжки, кувырки, растяжка, медитация и минута пустоты. Чтобы потренироваться не думать — лишний раз не лишний. И чтоб помянуть тех, кто в последние недели канул в эту самую пустоту, арахнидам на радость.

Праздничный день — цементирует лучше бетона.

Дом, который остался напоследок, был необычный. Некоторые из наших коллекционируют такие странные дома. Фото делают, потом даже выставки устраивают. Но я — я люблю, когда дома однотипные, и люди в них одинаковые. Кто за что держится, а я за мир, повторяющий себя. После сотого любой незнакомец уже как будто знаком. И сюрпризов меньше.

А этот дом обещал сюрпризы. Он стоял по старинке, не на сваях — на самой нашей тверди, нетвердой земле, которую внутри изъели древоточцы-арахниды. Я вздохнула. Что делать. Хочу я или нет, надо обработать этот дом от «пауков». Освежить деду — его звали Константин Трудень — память.

Я прошла крыльцо, старое, скрипящее. В двери была щель — не заперто. Открыла. Заглянула внутрь. И, от шока дернувшись, ударилась головой о низкий дверной косяк и выключилась. Это меня и спасло.

 

Я очнулась в сумерках там же, где упала. Над моей головой с шумом что-то взорвалось. Лоб болел. Я лежала на пороги — голова на крыльце, ноги в доме. Вверху в небе летали какие-то шутихи. Праздник продолжался. В доме было черно.

Прямо как когда я заходила, но тогда я увидела глаза. Несколько пар глаз. В доме меня встретил арахнид. Это первый знак.

Сейчас передо мной было пусто. Могла ли тварь убежать на улицу? Да нет, там праздник в самом соку, пожирателю памяти нечем поживиться. А в доме у него гнездо, прикормился, пригрелся в дырах стариковой памяти. «Памяти Константина, — мысленно поправила я себя. — Знаешь имя — зови по имени».

Я осмотрела прихожую. Чужие дома — мой тайный фетиш, мне легко быть внимательной и запоминать детали. Да и всегда было легко; в прошлой жизни, ещё до первых провалов и арахнидов, приятель отца, полицейский, звал меня в понятые. Я заходила в комнату и видела всё. У кого на руке часы, кто не почистил ботинки, кто с новой прической.

Детали-детали. Куда они все пропадают в голове? Висят в сети, как мухи, пойманные гнидами-арахнидами, и сохнут, теряя соки.

Вот крыльцо, опасное крыльцо — низкое. Дом стоит на земле, но у стариков так часто бывает. Не у всех находятся средства, чтобы воспарить над нашей нетвердой почвой. Или связи, чтобы поднять свой дом руками таких же бедняков-соседей.

Вот напольные часы при входе, развилка. Влево — кухня. Я прохожу во мрак, оглядываюсь. Линолеум в трещинах. На плите не единожды сгоревший чайник, рядом приборчик с искрой и старые добрые спички. Шкафы неровные, но чистые. Посуда в раковине аккуратной горкой. Запах застарелый, тухлый, как будто бы тут давно никого не было. Это второй знак.

Вправо — прихожая, за лестницей большая комната, проход затянут паутиной. Крепкая, слоев шесть. Если считать, что слой нарастает за сутки-другие, то ей неделя где-то.

— Еще неделю назад старик Константин сюда захаживал, — объяснила я часам в прихожей.

— Констрантин.

Я вздрогнула. Кто-то повторил его имя вместе со мной. Голос шел сверху. Я медленно поднялась, выкинув из головы все мысли, кроме «третий». Я оглядела лестницу. По ней тянулся слабый, но четкий след из свежей паутины — будто указатель. Вверх, по коридору налево, первая дверь справа, спальня.

 

Старик сидел в глубоком кресле. У него была перевязана нога, на лице налипла какая-то пакость, но не паутина, нет. Все обои здесь были чем-то изрисованы — надписи, животные, какие-то карты, стихи. На одной из них я заметила слово «Ипподром». Что-то меня насторожило, и я пригляделась к черному шерстяному свитеру.

Яблочные косточки. Яблочные оладьи. Блинчики с яблочной начинкой. Блин, блин, блин.

Старик был мертв. На коленях у старика, в уютном гнездышке, лежал арахнид. Откормленный, какой-то необкновенно пушистый и ухоженный, грустно мялся у него на руках.

И скулил, повторяя имя:

— Констрантин!

Меня передернуло. Было в этом что-то извращенное, будто вместо котенка на руки взяли что-то неживое — комок спутанных волос из слива — или что-то бывшее живым, дохлую птицу. Что-то, что цепляется к пальцам, липнет и хочет утянуть за собой в черную дыру, которая услужливо расступается.

Я представила во всех красках этот самый слив, добавив к воспоминанию эмоций. Подошла поближе.

Паученку было словно все равно. Мои крошки памяти, такие свежие и пахучие, его не прельщали. Он льнул к мертвому, и больше уже не обращал на меня внимание.

Что он делал внизу? Ждал гостей.

Я подошла к старику. Его руки лежали ладонями вниз. Морщинистые, с седыми волосками и в пигментных пятнах руки — бережно обнимали клубок на коленях.

Я достала мобильный и не глядя набрала «Экстренную». Теперь это их работа. А потом, считая в уме яблочные зернышки, вздохнула и взяла с колен старика свитер с паученком. Он был теплый на ощупь и чуть дрожал. Надо было оставить его спасателям, они бы быстро оставили от него одно воспоминание, ха.

Но мне было не смешно.

Я сняла куртку и закутала тварь в нее. Прижала к себе, согревая. Мне снова вспомнились оладьи — и руки, руки пожилого мужчины, которые переворачивали их на сковородке.

За окном смеркалось. Я вышла из дома, прижимая к себе сверток, и в мыслях у меня был уют. Лампа над плитой, огонь на плите, и кто-то важный рядом.

 

***

Всю следующую неделю я чувствовала себя так, будто сама пошла трещинами. Будто я одна из посудин кинцуги, только соединяли меня не золотом, а серым веществом памяти.

В голове роились обрывки снов — поющие люди, видео из крупных обвалов, которые я одновременно смотрела онлайн и снимала. Арахниды, дерущиеся за место под солнцем, в проломе щели. Черные руки, которые любовно держали меня так, что вырываться не хотелось. Я просыпалась, шла на кухню варить кашу или жарить яичницу — и мысленно перебирала обрывки снов.

Иногда паученок умудрялся заплести дверь в комнату или на кухню тонкой сеточкой. И я, снимая ее рукой, чувствовала тепло, будто снова вишу в детском городке на паутинке из веревок, или дергаю мокрый канат в море, соединяющий буйки, или держусь за перила и поднимаюсь куда-то в гору, а за спиной у меня… Кто?

Потом эти мысли отпускали меня. Я кормила паученка какими-то обрывками детских песен, которые стали всплывать в моей голове, а однажды вдруг начитала наизусть начало какой-то книжки про старика-джина.

Это было странно, и днями работала я абы как. Еле-еле.

В конце недели после ритуального осмотра на выходе из центра спасателей меня поймал Мишель, и, поколебавшись, я привела его домой.

 

Он осмотрел кухню — в свежих следах паутины. Не глядя смахнул ее, скомкал, бросил в раковину и сжег.

Дым ел глаза. Я смахнула слезы.

— Ты сумасшедшая.

— Знаю.

Мишель, в своих щегольских штанах с подтяжками и свеженькой фирменной футблоке с девизом «Спаси и сохрани», с опаской глянул на паученка. Почесал руку со свежим шрамом — наверное, какой-то арахнид цапнул, когда завалы в районе садов на днях разгребали.

— Выгони эту тварь, у тебя сваи дома прогниют. Сама под землю уйдешь и квартал под удар поставишь.

— Не могу. Он мелкий… Его свои же съедят. И потом, под домом Констрантина (я помедлила, но Мишель не услышал оговорки) ничего зачищать не пришлось. Стоял лучше иных в районе.

— А трещину-то там нашли. За день до.

— Я и нашла. А где не находят? — равнодушно ответила я. — Ты сам-то видишь? Он не тянет память, не присасывается к мыслям, не бросается ни на кого.

— Пока не голодный.

— Неделю как не голодный, — уточнила я, а про себя задумалась, сколько же его выкармливал Константин?

Мишель раздраженно подергал подтяжку. Его мужественная спасательская натура требовала, чтобы он схватил эту тварь и выкинул из моего дома. И в то же время инстинкты спасателя предупреждали, что я выкину его первая. Слабаков в спасатели не берут.

— Тебе он нужен для себя, — наконец нашелся он. Укор вышел слабый.

— Всем нам нужно что-то для себя. По чужим домам те, кому своего достаточно, не ходят. Тем более — не возят экскурсии в Пропасти.

Дернувшись, Мишель криво улыбнулся. Об этом не принято говорить, да.

— А собственно! Скоро будет экскурсионная группа на первый уровень. Я поведу. Хочешь, запишу тебя в группу младшим инструктором? Высадишь там свою тварь, будет ему отдельный уголок. С голоду не умрет, наоборот — туристы-экстремалы там гуляют каждую неделю. Он у тебя смирный, не будет лезть на рожон — долго там протянет.

Я помедлила.

Пропасти — это зачищенная часть города на западе, у реки. Там был крутой обвал и большой рассадник арахнидов, с которыми долго боролись, отучая их высовываться в город. Теперь там аттракцион для туристов-экстремалов — возят любителей пощекотать себе нервы и покопаться в чужом белье. Или как лучше назвать эту ментальную помойку? Сор из головы? В общем, порыться в помойке в поисках антиквариата. Спасатели таким тоже не брезгуют. И заработок за туристические группы, и находки для души. Чтоб заткнуть в ней бездонную дыру.

Не люблю экскурсионные маршруты. Дурацкая это затея — таскаться в опасные места для развлечения, да еще с грузом в виде праздной группы. Пусть хоть опасные места и трижды зачистили. Нерабочее настроение — отличная возможность подставиться и угробить вместе с собой нескольких гражданских. Нет уж, увольте.

Но с паученком надо было что-то делать. Поэтому я согласилась:

— Хочу. Мишель, спасибо.

 

***

Иногда я думаю, а не легче ли пожарным? Надел противогаз, достал огнетушитель, застегнул поплотнее огнеупорный костюм — и шагай в самое пекло. Что можем им противопоставить мы? Одно мысленное айкидо, умение прикидываться ветошью и опустошать разум.

Да рыться в мусоре.

Мы ехали в микроавтобусе. Мишель за рулем, я в хвосте. Между ним и мной — потная группа туристов, от которых пахло адреналином и немного алкоголем. Хоть это и запрещено, никто строго не следит: эти ребята отваливают нехилые деньги на развитие нашей службы, чтоб попасть судя.

На кладбище воспоминаний.

Здесь когда-то были богатые похороны, и земля открылась прямо во время церемонии. Представляю, что подумали гости — что ад вышел им навстречу. Иногда такое бывает, когда хоронят одного из богатых запойных, сливших все плохие воспоминания в трещины с дождем, слезами, соплями и алкоголем.

Я прислушалась. Кто-то в начале салона шепотом рассказывал, как его друг из такой поездки привез — дальше голос стал еще тише, и я не разобрала, что там привезли. Иногда и правда кому-то улыбается удача. На случайной улице прямо под ногами, во время прогулки за городом или в чп кому-то удается найти такой клочок воспоминаний, который достаточно цел и близок душе, чтобы его можно было прилепить к ней, как заплатку. Иногда людям везет — но это одному на сотни, и всегда знакомым знакомых.

Наш автобус подъехал к воротам заставы. Скрип тяжелых петель — металл плохо выносит соседство с арахнидами. Пыльное облачко из-под наших колес, мутные глаза охранника, который был слегка будто не в себе. Будешь тут в себе, да — работать рядом с таким провалищем, в котором иногда снова и снова заводятся полчища арахнид.

Грязные, голодные, дикие. Как коты с помойки.

— Не удивительно, что они бросаются на людей, — вслух подумала я и порадовалась, что Мишеля рядом нет. После таких слов он бы точно сдал меня врачам. Я бы тоже сдала себя врачам — еще неделю назад. Но сейчас я помнила, что не люблю врачей с детства, за их покровительственный тон и бесчеловечность. Редкие из них смотрят на нас не как на тело, отягощенное историей болезни. В этом они очень похоже на арахнидов — всем-то мы пища, источник для существования.

Спуск в Пропасти был парадно вычищен — ни пыли прошлого, ни паутинки. Здесь каждую неделю проходят группы, проверяют верхний уровень. А новеньких спасателей на тренировку изредка гоняют на второй и третий круги ада, как мы их зовем. Уже и не помню, сколько этому аду лет. Лично я не была здесь с самого выпускного экзамена.

Группа — десять мужчин, две женщины, троица подростков — держалась кучей. Я шла в конце группы, подгоняя подростков. Такие юнцы всегда норовят свернуть куда не положено.

Сначала мы проведем их по глубокой лестнице и покажем портал — дыру в потолке, через которую все когда-то и провалилось. Ряд костей из старых захоронений; того самого запойного переупокоили где-то глубже, к нему арахниды так и стремятся заглянуть.

Потом пройдем по паре красивых пещер с водоемами, которые зовут водопадами Леты. Арахниды их почему-то избегают. Заглянем в пару тупиков-«карманов», расскажем страшных историй из спасательской жизни. Приведем в пещеру-гостиную, где нарочито развешена искусственная паутина — была бы настоящая, она бы липла к людям даже с расстояния в пять метров. И группа разбежится делать фотографии и шарить по углам, а я пойду к охраняемому спуску вниз и выпущу своего паучонка.

И люди, приехавшие убить время и поглазеть на место, где тонны его захоронены и обглоданы арахнидами, уедут домой счастливые. И я уеду.

Хроноцид. Так назовут нашу эпоху, если мы переживем себя. Убитое время. Я заглянула под толстовку. Паучок закопошился, должно быть, откликаясь на мои тревожные мысли.

Я погладила его, успокаивая. Напела-нашептала: «Котик-котенька-коток. Котик, серенький носок», — колыбельную, которая вот уже два дня вертелась у меня в голове. Но паучонок не успокаивался.

Подростки передо мной резко остановились, и я врезалась одному из них в спину. Подняла глаза: группа толпилась в узком проходе, впереди что-то происходило.

— Мишель? — крикнула я, пытаясь сориентироваться.

Больше всего арахниды бояться своих же.

Паучок за пазухой у меня забился в истерике.

— Назад, — рявкнула я парням передо мной, разворачивая одного за плечи и резко толкая вверх. — Живо!

Прижавшись к скале, проскользнула мимо троих, стала подталкивать остальных к обратной дороге, но было поздно. Пол под нами обвалился, и мы провалились на следующий уровень ада.

 

***

Это тупик.

Передо мною каменная кладка в дырах, затянутых паутиной. Какой-то из уровней ада, который искусственно укрепляли еще лет десять назад. Тогда мы еще верили, что ад можно заложить кирпичами и забыть про него.

Паутина дрожит на ветру — это хорошо. Это значит, оттуда тянет воздухом.

Под ногами что-то неприятно хрустит — мертвые арахниды, а может, и человеческие кости. Вокруг валяются липкие обрывки воспоминаний, комья земли, перекати-поле из волос, шерсти и пыли.

Это было минуту назад, это есть, а что будет — яблочные зернышки.

Я нашарила рукой камень в трещинках, искоса глядя на огромного арахнида рядом со мной. Комок под моей толстовкой замер, и я тоже замерла.

Голодная тварь. Дикая собака. На чем он тут откормился?

И не глядя кинула в арахнида камень. Так вернее. Это правило памяти: находишь, когда не ищешь. Попадаешь, когда не смотришь. Раздался хруст.

— Яблоко, — тщательно твердила я про себя. — Хрустит, когда откусываешь. Сок течет по подбородку, такое оно спелое, а могло бы пойти в оладьи, но их некому готовить. На кожуре остаются вмятины от зубов — если посмотреть, можно увидеть отпечаток собственного прикуса.

Арахнид был мертв. Паучонок у меня под толстовкой дрожал мелкой дрожью. Или это я дрожала?

Где-то здесь его кладка, вдруг поняла я. Кладка будущих паучат, которым он припас самое вкусное. Ну точно, это помещение — типичное гнездо. Продуваемое, с нишей в углублении и на стыке разных нитей. Поэтому мне память так и переклинило.

Я расстегнула толстовку, но паучонок выходить не спешил.

— Иди же, — сказала ему я, — ну. Ну давай вместе посмотрим, что здесь.

Я ощупала паутину. Она дрожала и пела, как струны сразу нескольких расстроенных скрипок. Вроде и в лад, но каждая о своем.

Во мне боролся застарелый, покрытый горой паутины стыд за то, что я заглядываю в чужое сокровенное. И гордость за то, что я могу это различать. Что эти черные руки чужой память смыкаются вокруг меня и любовно тянуться ко мне и готовы обнять и держать так, что вырываться не захочется.

Я всегда была упрямой идиоткой, Мишель. Надо бы искать выход и не думать о том, что будет в конце. Есть ли он там. Найти хоть начало — какой-то обрывок нити, ведущей к жизни, в будущее, через настоящее.

Но здесь вокруг меня было столько чужого добра. Чужой памяти.

Руки, любовно плетущие кружево на коклюшках, чтобы потом постелить его на прикроватной тумбочке у колыбельки с новорожденным.

Губы, растягивающиеся в улыбке от встречи с кем-то родным.

Глаза, полные неверия, ожидания и потом восторга.

Тела, сплетающиеся, как нити памяти.

Чьи-то крики, и песни, и радостные споры. И смех над праздничным столом, и звон бокалов, которые бьются и трескаются, и бьющиеся на части часы в новогоднюю полночь. И бьющиеся о землю яблоки. Яблочный спас. Седые, старческие руки тянутся к ветке, чтобы достать то самое золотое.

Битое стекло чужих воспоминаний, до сих пор хрупкое настолько, что страшно брать руками.

Хватит ли этого, Ариадна, чтобы вывести себя из ада памяти?

Изо всех сил сжимая черными, в потеках крови, руками стекло — крошки кварца, песок из часов вечности — я шла. Пот застил глаза.

Спаси и сохрани. То самое золотое — яблоко, которое долго не лежит. Его надо сразу есть. Или нарезать и в оладьи, и уминать их свежими.

Я шла вслепую. По ниточке памяти в моей голове.

— Будем готовить оладьи, — говорил дедушка.

Чтобы приготовить оладьи с яблоками по дедушкиному, рецепту, нужна сода. Бабушка не могла долго стоять у плиты, у нее ноги ныли — вены. Готовил дедушка.

Будем, дедушка. Я помню. Нужно взять кефир, муку, яйца. Перемешать, щедро посолить. Погасить в смесь соду. И хорошо прокалить сковородку на медленном огне.

А потом льешь тесто аккуратными лунами, и когда на лунах появляются пятна-поры, кладешь в каждую по две-три дольки яблочка.

С косточками.


30.04.2024
Автор(ы): Leto
Конкурс: Креатив 34, 1 место

Понравилось 0