Малолетнева

Синее море, белый песок

Воздушные замки растаяли, как снега.

Грезы мои ушли, как вешние воды.

Ничего не осталось из того, что люблю —

Только синее небо и редкие бледные звезды.

 

Эдит Сёдергран

 

1.

В связке было два ключа. Один большой, ржавый, другой маленький и блестящий. Как мы с Женькой, подумала Лариса, только она большая и блестящая, а я маленькая и заскорузлая от ржавчины.

Большой ключ оказался от такого же большого замка на железных воротах. Странно было видеть забор вокруг этого дома, открытого раньше всем взглядам, ветрам и хулиганам, кои захаживали даже в их убогую Медведевку. Но скотины никогда не держали, маме хватало ее на работе, поэтому и забор считался ненужной роскошью. Вот она, роскошь цвета грязи, зачем только Женька его поставила?

Имя сестры, звучавшее в мыслях, уже не вызывало тех спазмов, что в первые дни после известия: Лариса не могла ни вдохнуть, не выдохнуть, только скребла ногтями по груди, пытаясь выцарапать тугую боль. Тетя Валя назвала бы эту боль стыдом, раскаянием. Но для Ларисы это было физическое ощущение, реакция тела на стресс. Стыд и раскаяние существовали в другом пласте реальности, там же, где хоронят опостылевшие извинения или признания в любви. Слова, просто слова. Боль — жизненна, и жизнь идет дальше, вопреки уверениям романтиков, и в жизни этой есть еще место синему морю, белому песку…

Затворив за собой тяжелые ворота и задвинув засов, Лариса повернулась к дому. Она ожидала какого-то всплеска — грусти, радости ли — и никак не думала, что первое чувство, которое посетит ее при виде родного гнезда, будет все той же двадцатилетней обидой.

— Тьфу ты, — вырвалось в сердцах. Обида смешивалась с безмерной усталостью, и больше всего хотелось выбросить ключи в канаву, сесть на электричку и уехать обратно в Москву. Но начинался дождь, и мокнуть под дождем под дверью, от которой есть ключи, виделось Ларисе расточительством.

Внешне дом почти не изменился — такой же приземистый, но крепкий, будто вросший в землю. Пара грядок, которых не касались уже давно, были покрыты травой и первыми паданцами от раскидистой яблони в углу двора. Слева сарай, пристроенный к дому, справа бревенчатая баня, черная от старости. В детстве Лариса бани боялась, все казалось, что в тенях в углу кто-то прячется, а тусклая лампочка оставляла свету ровно на пятачок. Женя ходила с ней вместе, даже просто подмыться. Ругалась, ворчала, но ходила.

Ключ легко повернулся в замке, дверь отворилась. Пахнуло сеном, навозом, мозглой осенью. Лариса не узнавала этот запах, он отдавал грязью, старостью. Раньше дом всегда пах деревом, березовыми вениками, постоянно сушащимися в кухне, маминым кремом для рук с ромашкой и по выходным — медовыми пряниками.

Она не нашла, где включается свет в сенях — куда делась лампа на стене, дернешь за веревочку, и светло? — и на ощупь пробралась до кухни. Открыла дверь, окинула взглядом, и сердце как в кулак зажали.

— Только не ссорьтесь, — сказала мама, когда угодила в больницу. — Буяна кормите, морковку проредите.

Она не предполагала, что скоро оставит двадцатитрехлетнюю Женю и восемнадцатилетнюю Ларису онемевшими от неожиданности и потери, что ссориться они начнут уже на второй день, не понимая даже, о чем ругаются — о ерунде какой-то, о чашке немытой, о том, кто забыл покормить пса, о морковке, прополке и поливке. А после сорокового дня разругаются совсем и на много лет. Никто этого не предполагал, и был тогда дом чистым, а кухня обжитой и уютной, с большой печкой посередине, с сухоцветом в вазе на столе, с буфетом, забитым посудой и банками с вареньями –Женькиным любимым земляничным, Ларисиным любимым морошковым, и еще малиновым, шиповниковым, яблочным, крыжовниковым, клюквенным, из липового цвета…

Ларисе сказали, что Женя болела долго, но она не поверила. Подумала: если уж заболела бы сестра всерьез и надолго, нашлась бы — через ту открытку на юбилей с московским адресом, а если открытку потеряла или выбросила, через тетку двоюродную, с ней-то обе общались. Подумала, нотариус приврал для красного словца или просто не знал. Но кухня выглядела так, будто на ней не жили самое малое год. В грязные, заляпанные пылью и дождями окна просачивался жиденький свет, под потолком серебрилась паутина. На плите стояла пустая кастрюля, и когда Лариса провела пальцем по дну, на нем осталась шершавая, серая пленка пыли. Стол был чист, холодильник почти пуст. В буфете за мутным стеклом, на нижней полке, ровными рядами темнели банки. Даже не заглядывая, она могла бы сказать, что в них — земляничное, яблочное, шиповниковое, клюквенное, морошковое… Хотя морошкового, наверное, и нет.

Вместо старого умывальника была обычная раковина, как городская, и, как и в городе, из крана текла вода, поначалу желтая. Водопровод в Медведевке, подумать только. Дождавшись, пока струя станет прозрачной, Лариса помыла руки, лицо, и долго, взахлеб пила из ладоней сладкую источниковую воду. С каждым глотком в голове, забитой рваньем и горькими огрызками, прочищалось, пока не осталась одна-единственная мысль: прибраться.

Отгоняя мысли о том, что это бессмысленно, что она здесь на пару дней, если не меньше, Лариса скинула с себя куртку, закатала рукава свитера, набрала ведро и начала отмывать все, до чего могла дотянуться. Горячая вода пошла не сразу, и от холодной стыли руки, но она не останавливалась. Сначала посветлели окна в кухне и в передней, потом заблестели влажно столы, стулья, полки и подоконники, засияли зеркала; оцинкованная ванна избавилась от коричневого налета. Труднее всего оказалось прибраться в передней, и не потому что грязно, а потому что там не осталось ни одного воспоминания о матери. Когда последний раз она видела эту комнату, на спинке кровати еще висел застиранный хлопковый халат, пахнущий сладковато потом и ромашкой, на тумбочке лежала недочитанная книга, под кровать забились тапки… Теперь все здесь стало Женей. Не книга, но недоразгаданный кроссворд на столе, маленький телевизор вместо радио и запах лекарств вместо ромашки. Лариса помыла переднюю на два раза, с остервенением оттирая все поверхности с мылом, но трогать ничего не стала, ни одежду в шкафу, ни постельное белье, ни кроссворды. В кухне стоял старый диванчик, совсем продавленный, но она все детство на нем спала, поспит и сейчас.

С тошным сердцем она закрыла дверь, вылила ведро и долго намыливала и смывала руки, смотрясь в мутное от времени зеркало, гоняя в голове утомленные и какие-то помятые мысли. Она устала. Конечно, устала: три часа на электричке, полчаса от платформы по разъезженной дороге, уборка эта — начала засветло, а сейчас на узкой деревенской улице уже включили фонари. Вымотало еще и то, что, прибираясь, старалась не заглядывать особо в ящики и шкафы, не всматриваться сорочьим взглядом в любые непривычно и необычно лежащие предметы, но не смогла — и заглядывала, и всматривалась, и так ничего и не увидела.

Поставив кипятиться чайник, она подошла к окну. В черноте за окном видны были только уличный фонарь, бликующий желтым в лужах, и освещенный квадрат окна в соседнем доме. Тетя Валя не спала. Неужели так же, как и раньше, ложится за полночь? Наверняка видела, что у соседей дом не пустой, что свет горит, почему не зашла? Была бы Лариса рада, если бы зашла? Нет. С тягостной уверенностью — нет. Что ей сказать? Надо ли что-то говорить? Только вспоминали бы последнюю встречу да Женьку, злились бы обе, кому это надо?

Лариса налила себе чаю, села за стол. К чаю нашлась булка, купленная утром в Москве и уже зачерствевшая. Доев скудный ужин, она достала из сумки свернутый вчетверо тетрадный лист, развернула, еще раз прочитала, хотя необходимости в этом не было никакой — текст запомнился с первого раза, благо, всего три строчки. Потом убрала его обратно, прикрыла глаза и сказала:

— Лариса, это я пишу, Женя.

Голос ее, охрипший от неиспользования, звучал странно в пустом доме, как радио, которое забыли выключить уходя.

— Это я пишу, Женя, — повторила она, проверяя — нет, спокойно было в сердце, спокойно и тяжело. — Меня скоро не станет. Дом твой, как и всегда был. Приезжай.

И с красной строки, немного другим почерком, тоньше, уже, будто расшаталась рука:

— Надеюсь, ты найдешь здесь то, что сделает тебя счастливее.

Подписи не было. Не было также ничего, что говорило бы о годах разлуки, молчания, разлада. Хорошее слово — разлад. Лариса как учитель русского любила хорошие, емкие слова. Разлад — значит, что-то разладилось, что-то неладно. Легко представить себе неладно на неделю, месяц, а попробуйте многолетний разлад, как с ним живется? Не оттого ли не складывается жизнь, что с разлада началась? Уже зная, что сестры нет, уже онемев, как и двадцать лет назад, больше от неожиданности, чем от горя, первое, что подумала Лариса при виде письма: почему не подписалась? А Женька ли писала? Раньше все ее записки заканчивались лукавой завитушкой, в которой с трудом угадывалась буква "Ж". Но почерк, конечно, был сестры, да и смысл мошенникам подделывать письмо, в котором никто не прочтет ничего полезного? И тогда пришла вторая мысль: зачем написала? Неужто просто про дом сказать? Так Лариса — единственный ближайший родственник, дом все равно достался бы ей.

— Надеюсь, ты найдешь здесь то, что сделает тебя счастливее…

Она столько раз повторяла про себя и вслух это предложение, что слова почти потеряли вес и стали казаться порождением ее фантазии. Несколько раз пришлось свериться с письмом, не выдумала ли она их — но нет, не выдумала. Женя звала ее сюда и надеялась, что сестра найдет здесь счастье. И она найдет, только сначала выспится в своем не своем доме. Море плескалось перед глазами, когда Лариса улеглась на узкий диванчик, и от плеска этого, от призрачного скрипа флюгера на крыше, под сенью теней в углах, таких родных, под покровом толстого одеяла неуверенная, неловкая надежда переродилась в убежденность: найдет.

2.

Не нашла. Семь часов поисков — и не нашла.

Начала с кухни, просто потому что так было проще. Умом понимала, что, захоти сестра что-нибудь спрятать, выбрала бы укромное местечко в передней, но при ярком утреннем свете идти туда совсем невмоготу. В кухне проверила ящики стола, переставила аккуратно банку за банкой в буфете, просмотрела оба сервиза, обтерев по ходу дела; подняла половики, прошлась по, под и на шкафах. Пусто. Осененная вдруг, залезла в духовку и в морозилку, руками прощупала половицы. Проползши на коленях всю кухню и почти упершись рогом в дверной косяк, посмотрела на себя со стороны, и стало смешно и мерзко. Еще мерзче было представлять Женю прячущей под неплотно пригнанной половицей туго свернутые рулетики или фамильные драгоценности — какие драгоценности, бог с тобой, сроду не было в их семье бирюлек дороже маминого жемчуга.

После этого пошла в сарай и с фонариком осмотрела голые стены, пол, усыпанный древним мусором и почему-то еловыми ветками, пустые ящики из-под овощей. Все это время она знала, что просто тянет время, что искать надо не на кухне и не в сарае, но дверь в переднюю открыла только после обеда. Там она провела пару бесполезно мучительных часов, переворачивая и пересматривая все, что не приколочено. Уже и солнце прошлось позолотой по верхушкам деревьев на болоте, свет стал мягче, ласковее, и вместе с днем ушел и последний стыд: Лариса снова ползала по полу, не доверяя больше глазам, а пальпируя матрац, книги, одежду, как опытный врач, который на ощупь может сказать, где резать. Где она, вчерашняя уверенность, почему во взгляде полощется бессильный гнев, почему рдеют щеки злым румянцем? Почему срываются, если не с губ, то с сердца проклятия, и только неведомые силы удерживают Ларису от того, чтобы не сочетать с этими страшными, бранными словами имя сестры? Попрана даже единственная Женина фотография: вытащена из рамки, проверена на послания и тайные шифры, а сама рамка раскурочена так, что и не собрать снова.

За окнами зажигались фонари. Лариса сидела на полу в передней, привалившись к двери, и думала тяжелые свои, опротивевшие думы. Что, если ничего письмо не значило? Что, если единственное счастье, которое можно найти в доме, это сам дом, деньги, которые она получит, продав его, когда можно будет? Но не хочет она связываться с домом. Она и не поехала бы сюда, если бы не письмо, не нужна ей Медведевка, только душу травить.

Когда были маленькие, Женя любила играть в прятки, а Лариса не любила. Причина была проста: старшая сестра обожала и умела прятаться, а младшей приходилось искать и, оббежав весь дом и двор десятью кругами, раз за разом, в слезах уже, стучать по яблоне и говорить:

— Туки-туки-туки-ту, никого я не найду.

Иногда приходилось волшебные слова эти прокричать, потому что Женя, здоровая десятилетняя кобыла, могла запрятаться аж на крышу дома, где кроше Ларисе никак ее не найти. Победа в забаве отдавалась природой самому сильному, а слабому не было в этом ни справедливости, ни удовольствия.

Сейчас тоже играли в прятки. Лариса уже не плакала, но хандра навалилась нешуточная. Женина лукавая улыбка с фотографии — семнадцать лет, волосы, туго завитые на термобигуди, мамино платье — стояла перед глазами, а сама фотография лежала на столе перевернутой. Взгляд скользил по комнате, ни на чем не задерживаясь, не выискивая уже знаков, и оттого внезапная мысль была еще неожиданнее и — гаже. Кровать-то не смотрела! Под кроватью, конечно, все только что не облизано, а дно кровати? Не вспомнила даже, а когда-то был славный тайник, пока мама не узнала и не отходила обеих мокрой тряпкой. Отогнуть железные заклепки, потянуть на себя хлюпкую дээспэшку, а там — что волшебный сундук. Однажды Ларисе нужно было срочно спрятать разбитую тетивалину чашку, в порыве вдохновенного отчаяния она забралась под мамину кровать, начала отрывать дно, ломая ногти — а оно само взяло и отошло. Пещера с сокровищами оказалась забита Женькиным хламом — сушеными цветами, рассыпающимися в прах от неловких детских пальцев; пустыми флаконами из-под маминых духов, сохранившими не запах, но призрак запаха; школьной перепиской, вырезками из "Юности" и "Работницы"… Торчащие из-под кровати Ларисины ноги обнаружила сама Женя, был скандал — шепотом, чтобы мама не услышала, а за скандалом, как водится, пришли к консенсусу: тайник отныне общий. Повязать друг друга большой тайной было такой же традицией, как и ябедничать маме по любой мелочи. Этим нехитрым балансом сестры оставались друзьями не разлей вода вплоть до. А когда пришло "до", оказалось вдруг, что стержень дружбы между ними — совсем и не стержень, а ниточка, и не из стали, а паутинно-тонкая.

Чувствуя себя совсем старухой от этого бесконечного, изматывающего дня, Лариса ухватилась за край кровати и, крякнув, опрокинула ее на бок. Глянула — и улыбнулась грустно. Вся нижняя панель, закрывающая каркас, эта дверь в пещеру с сокровищами, была разрисована двумя детскими руками — одна постарше и потверже, с экзотическими мотивами и строчками из песен, другая помладше и попроще — домики там всякие, баклажаны-солнышки, окривевший волшебный лес. Лариса совсем забыла, что между консенсусом и мокрой тряпкой они с Женей частенько ползли под кровать вдвоем — порисовать, пошушукаться, спрятать красивые фантики… Заклепки давно уже не держали погнутую дээспэшку, и видно было безо всякого фонарика, что в тайнике пусто. Лариса все равно засунула туда руку, обшарила, морщась брезгливо от паутины, ничего не нашла и пошла вон из комнаты. Кровать так и осталась стоять на боку.

Женька училась на тройки, книжки ее не интересовали. С подружками поболтать, с мамой в земле повозиться — это ее, а учебники оставьте Лариске. Младшая любила школу за двоих, на каникулах плакалась, что скучно, после единственной в жизни двойки всерьез уговаривала маму переехать в соседнюю деревню, где никто не знает ее позора. В родной Медведевке ей гордились, отправляли на районные и областные олимпиады.

— Далеко пойдет девочка, — говорили учителя, и мама неуверенно кивала — она понятия не имела, что делать ни со светлой дочкиной головой, ни с ее амбициями. Далеко идти — это только в Москву, а как отпустить младшую в Москву на их с Женькой зарплаты зоотехников, она не представляла.

Женька посмеивалась, но заслушивалась, когда Лариса принималась мечтать о синем море, которое когда-нибудь повидает, да что повидает — жить у него будет, ходить босоногая по белому песочку, кокосы прямо с пальм срывать. Вот отучится за границей, станет модным журналистом, переедет на Канары, маму с Женькой к себе перевезет…

Только тетя Валя все качала головой и повторяла, что мечты до добра не доведут. Как в воду глядела, старая ведьма.

3.

Дверь старая ведьма открыла не сразу, было время оглядеться. Ничего не изменилось на этом дворе, где Женя с Ларисой провели полдетства. Через дыры в заборе все так же виднелся край леса, топор все так же торчал из черного пня в углу двора. Землю перед крыльцом покрывал густой слой опилок, бурых от грязи.

За дверью шуршало, кряхтело, будто старуха взялась уже за ручку, но медлит почему-то. Лариса потеряла терпение и постучала еще раз, настойчивее. Щелкнул замок, дверь приоткрылась на ширину ладони. Лицо, что выглядывало из темноты, было пугающе незнакомым — сушеный финик, а не лицо: ни рта, ни ноздрей, все утонуло в складках и морщинах, только глаза зияют черными дырами. Где та смуглая, крепкая тетка, которая одна тянула на себе огромное хозяйство с коровой, курями и гусями? Тетя Валя давно стала бабой Валей, и поверить в это было страшно.

— Теть Валь, — и голос дрогнул. — Теть Валь, это я, Лариса.

Черные глаза вспыхнули узнаванием и — гневом. Тут же, как по сигналу, в Ларисиной груди зажгла, заклокотала застарелая злость, горькая, будто хинин. Захотелось сплюнуть, но она только сглотнула.

— Вернулась, — сказала тетя Валя. Не вопрос, не утверждение даже. Так говорят об ожидаемых и неприятных событиях, и чем они ожидаемее, тем неприятнее.

Последней, кого Лариса видела в день отъезда, была тетя Валя. Размазывая рукавом слезы и сопли, только что не рыдая в голос, она тащилась под дождем на станцию, сама не зная, куда и зачем бежит — кто ее ждет в Москве, кому она там сдалась, если здесь не нужна собственной семье? Ох, и пристукнула бы ее за такие мысли мать, будь она жива, но не была. Остановившись на мгновение, чтобы подтянуть ручку сумки на плече, Лариса оглянулась. Их дом молчал тем угрюмым молчанием, которое поселилось в нем после похорон — даже Буян лаял реже, тише, все больше скулил. На соседнем крыльце стояла тетя Валя. Лариса ушла уже слишком далеко, чтобы разглядеть лицо, но она знала, что черные глаза не отрываясь наблюдают за ней. Не махала руками, не звала опомниться и вернуться — молча стояла и смотрела. Пожалуй, она лучше всех понимала в Ларисе то, что ускользало от остальных: учеба в хорошем институте, успешная работа, большой дом — это не просто красивая картинка, а единственно возможная жизнь. Тетя Валя это видела — и не одобряла.

Злость схлынула быстро, что та волна у синего моря, и снова навалилась усталость. Чай выпили, не проронив ни слова. Лариса подбирала крошки от печенья с грязноватой клеенки и посматривала то на тетю Валю, то на рябую курицу, копошащуюся в углу.

— Женька чувствовала, что ты вернешься, — сказала тетя Валя, глядя не на гостью, а на сахарницу.

Непрошенно, невовремя слезы подступили к глазам, вот-вот прольются. Не надо было приходить сюда, ведь знала же. Все эти годы она пыталась представить себе, как изменилась Женя, и не получалось — перед глазами стояла все та же юная, смешливая, а в последний день — гневная, с красными пятнами на щеках, и, уходя на работу, дверью хлопнула так, что стекла дребезжали еще с минуту. А тетя Валя была тут, рядом, и каждый божий день могла видеть, как сестра взрослеет, потом стареет, как блекнут черты лица… Лариса не хотела видеть Женю такой, слышать о ней такой. Пусть лучше вечно юная.

— Я бы не смогла не вернуться, — сказала она, тоже обращаясь к сахарнице.

— Отчего же? Двадцать лет не возвращалась, еще столько бы не вернулась.

Лариса и не хотела спорить, поэтому попыталась вяло отбрыкнуться:

— Это мой дом, теть Валя.

Тетя Валя зашлась кудахтаньем, отчего курица всполошилась и забегала кругами, захлопала крыльями, и казалось, что хозяйка ее сейчас тоже взмахнет руками-крыльями и побежит, полетит на Ларису, заклюет ее до кровавых синяков.

— Не болтай ерунды, девка. Говори лучше, зачем приехала? Дом продавать будешь? Ну так и продавай, не тяни резину, и без тебя коломытно.

— А не знаю, буду ли продавать, — тут уж Лариса с вызовом посмотрела на старуху. — Поживу, посмотрю. Коли не будет чего хорошего, возьму и продам.

— Дура ты, Лариска, — просто сказала тетя Валя и пошла кормить курицу.

Лариса посидела еще сама с собой, ложечку в руках повертела, да и собралась домой. Тетя Валя провожала ее молча, а все же остаться без последнего слова никак не могла:

— Нашла хоть?

Лариса крутанулась на месте, впилась в коричневое лицо цепким взглядом.

— Что нашла?

— Ну море свое синее, красивое. За ним же в Москву сбежала, сестру бросила?

Запульсировало горячо в висках, защемило в груди, но глаз Лариса не опустила.

— Найду еще, — ответила она, и прозвучало это не обещанием, но угрозой.

И совсем уже ушла, а за порогом обернулась и спросила другим голосом, тонким, почти детским:

— Теть Валя, она быстро?..

Не смогла договорить, но тетя Валя поняла, вздохнула.

— Быстро. До последнего ходила сама. Плохо ей стало, когда с дядимотиных похорон пришла, в сенях упала, оттуда и увезли. Сердце, слава богу. Не дала гадости этой себя сожрать.

4.

Домой Лариса не пришла, а влетела. Сени! В сенях-то не искала, все мимо да мимо. Схватила с кухни фонарик, прошлась лучом по стенам, по полу, и сердце екнуло. В углу у двери чернело что-то. Дотронулась ногой — на ощупь как мешок. Преодолевая тревогу и брезгливость, опустилась на колени, развернула мешок к себе. Оказалась женская сумка. Когда-то она была черной, блестящей, но теперь потеряла и вид, и цвет, стала серой, неказистой. Лариса растерянно гладила шершавую поверхность, отказываясь узнавать в этой расстрепухе Женину сумку, ту самую, которую они покупали в районном центре, и узнавая каждый стертый рисунок, каждый бегунок. Слезы все наворачивались на глаза, но не могли пролиться желанной уже влагой на сухие щеки. Смешно и грешно будет соврать, что Лариса помнила мамины голос и лицо, Женину походку, улыбку… События — помнились, да, а вот картинка с каждым днем становилась все картиннее, все дальше от правды. Постоянно думала она, вот приедь Женька в Москву да встреться на улице, узнали бы друг друга? Или время меняет все так жестоко и навсегда, что прошли бы мимо, будто незнакомцы? Двадцать лет! За это время города уходят под воду, рождаются и умирают люди, конечно, не помнится ни улыбка, ни лицо. Двадцать лет, а она только и успела, что пару раз моргнуть да пару раз поплакать.

В сенях упала, отсюда и увезли, а сумка осталась лежать незамеченная. Нет там ни клада, ни намека на клад, но руки сами тянулись к замку. Просто — это Женя.

Внутри нашлись кошелек, упаковка для очков — Женька носила очки? — и три квитанции, бальзам для губ и крем для рук, захудалая барбариска и аптечка с незнакомыми таблетками. В кошельке лежало две сотенных бумажки, чуть-чуть мелочи, но был еще тайный кармашек. Из него Лариса достала фотографию и свернутую, дряхлую бумажку. На фотографии мама совсем молодая, держит Женю с Ларисой за руки, они стоят у продуктового, из которого потом сделали кафе, но в тот момент это еще магазин с кривоватой вывеской. Лето, солнце слепит так, что все три щурятся и похожи на китайцев. Когда Лариса сбегала в Москву, она взяла с собой несколько фотографий, а эту — оставила, потому что неудачная.

Когда развернула бумагу, не сразу поняла, что на ней нарисовано. Частокол из единичек по периметру, какие-то квадратики, в правом верхнем углу схематическое дерево, вправо от него ведет пунктирная линия и заканчивается крестиком. Что за дурацкая картинка? Дерево, крестик… Лариса ахнула в голос. Вот Женька, вот черт!

Через пять минут она стояла под старой яблоней с лопатой в одной руке и картой сокровищ в другой. Пять шагов в сторону — потому что столько штрихов в пунктирной линии, и с богом! Спасибо забору, никто из соседей не увидит света ее фонаря и не задастся вопросом, что делает Лариска Заречная в своем огороде поздно ночью.

Копая, Лариса пребывала в возбуждении, затмившем и скорбь сегодняшнего дня, и усталость. Нехитрая карта была тем самым знаком, которого она ждала столько лет: есть в мире чудеса, случаются! Умом понимала, что клад может оказаться мизерной деревенской заначкой в пару тысяч, но тот же ум подсказывал ей, что для пары тысяч многовато чести — закопать, карту нарисовать, да еще не потерять. Нет, здесь хранится что-то ценное, то, ради чего Женя и позвала ее домой, то самое счастье, синее море, белый песок…

О будущем начали говорить, когда прошел сороковой день. Приближалась осень, а Лариса так ничего и не успела решить с поступлением, не до того было.

— Поедем жить в Москву? — сказала она тем вечером. — Снимем квартиру, я учиться буду, ты работать.

Женя, повзрослевшая со дня похорон на пяток лет, только отмахнулась устало, не повернувшись даже от раковины.

— Не болтай ерунды. Поработаешь год, потом поступишь нормально в техникум.

— Я же в институт хочу!

— Ларис, ну какой институт теперь?

"Теперь" стало у них кодовым словом. "Теперь" означало какое-то страшное новое время, к которому никак нельзя было привыкнуть, время, когда атомный взрыв уже отгремел, революция закончилась, а как жить дальше, никто не сказал. И Лариса попробовала возмутиться.

— А что теперь? Я же готовилась, мама знала, ты тоже знала.

Впервые это слово было произнесено без запинки, без слез, и тем страшнее было то, что Женя сказала потом. Она сказала, что мама и не думала отпускать Ларису в Москву, потому что не на что было бы ее содержать, потому что на бюджетное поступить невозможно, а коммерческое — все равно что на Луну полететь. Еще сказала, что мечты мечтами, а кушать надо, и в техникуме тоже хорошо учат, и мама давно договорилась со знакомой учительницей, Ларису возьмут без проблем.

Из всей этой тирады Лариса поняла только одно: проблема в деньгах. И ее быстрый мозг отличницы сразу нашел решение:

— Нам надо продать дом.

— Ты спятила? — вскинулась Женя, забыв про посуду. — Это все, что у меня есть! Не думай даже о том, чтобы продать дом, не позволю!

— Но у меня это тоже все, что есть! — закричала Лариса, а слезы уже катились градом, и в груди стыло предчувствие беды гораздо страшнее той, которую они пережили.

Сестры смотрели друг на друга в ужасе, не узнавая родного лица. Жене тошно было от того, какая младшая сестра легкомысленная и корыстная, мать только-только землей засыпали, а она готова дом родной продать, лишь бы сбежать в свои столицы, к морю своему треклятому… А Лариса никак не могла взять в толк, почему Женя ни в грош не ставит ее желания, думает только о себе, как бы остаться в этом доме да тут же и стухнуть, а она не хочет тухнуть! Она хочет, может сделать еще так много, просто помоги мне, родная, подтолкни, не подрезай крылья!

Когда Лариса в качестве последнего аргумента привела то, что дом общий и она имеет право как угодно распоряжаться его половиной, Женя вконец рассвирепела, схватила пилу и сунула ей в руки:

— На, пили! Забирай свою половину и катись отсюда к лешему, коли память тебе не свята!

На следующее утро она ушла на работу, хлопнув дверью, а Лариса собрала вещи и покатилась. К лешему, не к лешему, но в Москву. Много ее ждало мытарств, случалась и радость, но больше все борьба — в институте, в общежитии, на подработках, потом уже на работе, на одной да на другой… Пару раз видела даже море, но разве ж назовешь эту грязную лужу синей? Песка там вовсе не было, одна галька. Где же ты, мое море, настоящее, когда приеду я к тебе?

Лариса уже прилично прокопала влево, когда лопата, как в книгах, обо что-то звякнула. Сердце заколотилось как сумасшедшее, под самым горлом. Отставив инструмент, она принялась руками раскапывать землю вокруг круглой жестяной коробки из-под печенья. Взять бы ее в дом, сесть удобно, может, даже чаю налить — подготовиться как-то к чуду, проще говоря, но крышка сама слетела, едва коробка оказалась в Ларисиных руках.

Не было внутри ни золотых монет, ни бриллиантов, ни банкнот, ни даже маминого жемчуга. Были внутри ошейник и мамина фотография с паспорта. Дрожащими грязными пальцами Лариса достала фотографию — она почти не выцвела. Взяла ошейник. Коричневая кожа совсем прохудилась и напоминала тряпку, но сбоку целый и невредимый висел медальон из старого рубля. Ей не пришлось даже переворачивать, чтобы сказать, что на обратной стороне рубля, прямо на щеке Ленина, выцарапана буква "Б". Буян. Большой, лохматый, до смешного ласковый. Двадцать лет назад ему было десять. Где он лежит сейчас, одному богу известно, но у Жени свое кладбище. Вот же забавно — клад и кладбище, от слова "класть".

Рыдания вырвались глухим, звериным воем, которому вторили собаки на дальних дворах. Лариса плакала так, как до этого плакала только раз, после похорон. Ничего не осталось, закрылись все двери, и было от этого и больно, и покойно. Почему, Женька? Почему не увиделись ни разу, почему жили все эти годы непрощением, непониманием? Почему не будет у меня синего моря, белого песка, учебы за границей, дома на Канарах? Почему все, что есть, это клочок земли да банки с вареньем? Почему мечтам суждено оставаться мечтами, да и были ли они когда-нибудь настоящими мечтами? Или просто далеким горизонтом в сиреневой дымке, прекрасным только тем, что он не наш? Лариса оплакивала маму, Женю, себя, и вместе с надеждой уходил страх. Хотелось взмолиться в высокое небо с редкими звездами, проглядывающими сквозь облака, но что сделают звезды? Промолчат печально, глядя на съежившуюся фигуру под старым деревом, и будут правы — что тут сказать?

5.

Утром Лариса положила в жестяную коробку Женину фотографию, мамину фотографию, ошейник Буяна, закрыла крышкой, положила в яму, закопала. Карту убрала к себе в кошелек. Потом пошла к тете Вале и спросила, где раздобыть краску, чтобы покрасить забор, а то совсем опаршивел. А потом они долго сидели на кухне, пили чай с морошковым вареньем и молчали.


Автор(ы): Малолетнева
Конкурс: Креатив 20
Текст первоначально выложен на сайте litkreativ.ru, на данном сайте перепечатан с разрешения администрации litkreativ.ru.
Понравилось 0