Медные глаза
Маше снился град. Крупный, размером с куриное яйцо. Он бил по жестяному навесу, пустым бочкам, крыше. Бум, бум, бум…
— Машка, вставай. Град! Да проснись же ты! — Оля растолкала сестру.
Та, открыв глаза, увидела взволнованное лицо, освещенное керосиновой лампой. За лицом окно, скотчем крест-накрест. За окном грохот и вспышки. Бум, бум, бум… Это лупил град. «Градом» называлась реактивная система залпового огня. Снаряды, гудя двигателями, проносились над домом, падали неподалеку, грохоча. В комнате все дрожало, звенело, подпрыгивало.
— Опять стреляют? — спросила Маша.
— Да. Быстро в погреб!
Вместе они подняли тяжелую крышку и спустились вниз. Раньше Маша боялась подобных мест. Думала, там чудовища. Сейчас погреб казался ей уютным и безопасным. Настоящие чудовища были вверху. Они летали по небу с ревом, давили людей железными лапами, плевали огнем и металлом.
Грохнуло где-то рядом, звякнули пустые банки. Одной рукой Оля крепко обняла сестру, другой перекрестилась.
— Господи, сделай что-нибудь. Когда же это кончится? Господи! — по голосу было слышно, что Оля плачет.
Глаза Маши оставались сухими. Девочка открыла в себе новые качества: терпение, смирение, равнодушие. Можно читать книжку под канонады, есть, что дают, спать, где придется.
Кроме того, Маша разучилась мечтать. Опасно это, да и ни к чему. Все мечты рано или поздно сбываются, но немного не так или совсем не так. И не радостно от этого ни капельки. Помнится, Маша мечтала о том, чтобы их с Олей показали по телику. Показали. Правда, узнать их было трудно: оборванные, заплаканные, все в крови и копоти. Ей хотелось, чтобы сгорела нелюбимая школа. Сгорела. Ни крыши, ни окон, лишь почерневшие стены. Еще она хотела, чтобы родители не ругали за тройки. Не будут больше ругать. Папу разорвало на куски, маму посекло осколками — живого места не осталось.
В их квартиру на последнем этаже девятиэтажки угодил снаряд: вместо мебели и техники — обгоревшие обломки, лоджию снесло заодно с запертым на ней лабрадором Джеком, в потолке — огромная дыра, сквозь нее видно небо. Сестрам повезло: в комнате, где они были, только стекла повышибало. У Маши теперь глубокий порез на лбу, от которого шрам на всю жизнь останется. Но, по сравнению с другими бедами, это не беда вовсе.
Теперь сестры жили у Саши, Олиного жениха. Его дом стоял в частном секторе за ставками. За домом был пустырь, на пустыре — старая засохшая груша. Когда груша была живой, на ней повесился отец Саши. По пьяни, говорят. На этом же дереве вешался Саша. От несчастной любви вроде. Давно б в могиле лежал, если бы Фомич, шахтер на пенсии, вовремя не заметил и не вытащил из петли.
— Мертвый я, Олька. Мертвый! — говорил пьяный Саша, сидя у двери. — Там, на небе, крест на мне поставили: убил себя и все тут. Строго у них там. Пойдешь со мной в ад? Отвечай! Не пойдешь ведь, знаю. Даже сейчас ко мне не выйдешь. Стерва!
И кулаком по двери.
Сестры прятались от Саши в спальне. Закрывались на щеколду, баррикадировались креслом. Протрезвев, он просил прощения. Стоя на коленях, клялся и божился, говорил, что «ни в коем случае» и «никогда больше». А потом — все по новой. Оля плакала, в который раз собирала чемоданы, грозилась уйти вместе с сестрой, хоть под обстрелами. Но идти было некуда, да и Сашу было жаль, и любила она его по-своему. Выпьет — дурак-дураком, трезвый — отличный парень.
Саша был старше Оли на десять лет, Маше чуть ли не в отцы годился. К своим тридцати многое попробовал, многое пережил. Отслужил в армии. Работал шахтером, строителем, мебельщиком, матросом, дворником, экспедитором, водителем, кладовщиком. Был судим, условно, правда. Был женат и разведен. Далеко, за полярным кругом пошел в школу, его семилетний сын, ему он строго, месяц в месяц, отправлял электронные переводы.
До недавнего времени у Саши был свой бизнес — маленькая фирма по грузоперевозкам. Он взял в кредит газель, из друзей сколотил бригаду грузчиков, поднимал неплохие деньги. Дела шли хорошо. Кредит был выплачен, ремонт в доме доделан, а Саша уже присматривал мерс-пятитонник.
Но тут началась война. Саша не уехал беженцем, и отсиживаться в подвале не стал: чуть ли не первый записался в ополчение. Ребята из его бригады сменили рабочие комбинезоны на униформу цвета хаки. На лацкане оранжево-черная ленточка. Вместо такелажного ремня шею натирал ремешок автомата.
Дома Саша ночевал теперь редко. А когда ночевал — все чаще пил. Зная, что Оле это не нравится, будто нарочно лез целоваться. Вынуждал к близости, но по синеве у него редко что получалось. Тогда весь пунцовый, потный и жалкий, с искаженным от злости и оттого особенно некрасивым и постаревшим лицом, Саша начинал припоминать Оле ее прошлое. Оля, кривясь, отстранялась. Закрывала уши руками. Но он все равно кричал на весь дом.
— Шлюха! Сука! Ненавижу! Господи, господи, господи!
В шестнадцать лет Оля попала в очень неприятную историю: ее проиграли в карты. Невинности она лишилась не с кем-нибудь, а с Лешей-Святым, брат которого был в большом авторитете на Путиловке. Леша был копией брата: гордился никогда не заживающими костяшками пальцев и щербатыми, но при этом идеально белыми зубами, корявыми наколками, набитыми нетвердой рукой, но по понятиям. Леша был еще тот урод: низенький, крепенький, с неприятно-смазливым лицом, хвастливый, задиристый и совершенно непредсказуемый. Бросался из крайности в крайность, из огня да в полымя. Из ревности разбил Оле губу, даже зашивать с внутренней стороны пришлось. Никогда не дарил подарки, хоть в карманах было полно денег. Потом принес ей явно отжатый смартфон и «браслет-змейку». Оля боялась нести домой, отец с матерью ей шею свернули бы.
Леше редко везло в карты. В тот вечер особенно. Сидели, пили у Профессора — длинного субтильного очкарика с университетским образованием и незаконченной аспирантурой, год спустя он еще выбросился из окна, поймав белку.
Когда до Оли дошел смысл сказанного, она не поверила. Что она вещь какая-то? Леша говорил сухо, отрывисто.
— Пойдешь с Вано, — указал на нового знакомого, явно кавказца, — Не выделывайся. Разделась, легла, отработала. Откажешься — по глазкам твоим красивым лезвием пройдусь.
Потом об этом узнал весь район. Хотелось удавиться на ближайшей иве или сигануть с балкона. Даже школу менять пришлось на кулинарное училище.
На парад их позвал, конечно, Саша. Сами бы сестры не пошли: зачем эти парады, если война не окончена, и о мире говорить слишком рано? Но Саша умел настаивать на своем.
— Ты почему еще не одета?
— Саш, ну я не хочу. Что я там забыла? На что мне там смотреть?
— Как на что? На сук этих позорных! Неужели в морду убийцам плюнуть не хочешь?
— Я тоже не пойду, — приняла сторону сестры Маша.
— А тебя вообще из дома не вытащишь. Я в твои годы в Анапу сам ездил. Так. Ровно полчаса на сборы и чтобы выглядели на все сто, время пошло, — сказал, как отрезал.
— Это еще зачем? Кому нужны эти наряды, война вокруг.
— Мне нужны. Я тебе платье из Ростова зачем привез, чтоб в шкафу висело? Я хочу, чтобы ты у меня самая красивая была. Ольчик, Оленька, Олюшка.
Ехали с ветерком, на такси, дорога почти пустая, водитель попался ловкий, юморной, словоохотливый. Все шутил о том, как его обстрелял штурмовик СУ-25 прямо возле дома, а он, чтоб спастись, залез под машину. Если бы попал в его «Ладу» с полным баком, не вез бы он их сейчас. Ой-вей.
Сегодня впервые за долгое время Оля и Маша выбрались в центр. На площади с Ильичом было шумно, людно, гремел «Русский марш», развевались российские триколоры, красные знамена и флаги Новороссии. Движение общественного транспорта перекрыли. Под звуки патриотических песен Оля вслушивалась, в то, что говорят гражданские и военные, выступая с трибуны. Говорили о том, что под Амвросиевкой враг оказался в окружении, что братская Россия никогда не предаст. Много говорили про Крым и референдум. И про то, что осталось совсем немного до Победы.
На площади стояла разбитая, покореженная вражеская техника. По улице Артема, совсем как в Москве летом 44-го, вели пленных фашистов. Оля встала на цыпочки, чтобы рассмотреть все получше. Кто-то постелил на асфальт флаг «Правого сектора». Сестрам понравилась эта идея.
Их было около полусотни. Грязные, оборванные, не все даже в форме, многие в гражданском. «Убийцы!», «Твари!», «Будьте прокляты!», «Фашисты», «Ненавижу!» «Сдохните!» — кричали люди. Со всех сторон летели гнилые овощи, камни, тухлые яйца. Кто-то пытался прорваться вперед, но военные не позволяли.
Опустив головы «небратья» шли как на убой. Вот идет совсем юный, щуплый, мелкий, кажется, такой и автомат в руках не удержит. Оля присматривается внимательней. На впалой груди паренька наколот трезубец. Рядом с ним хромает мужик лет пятидесяти, по виду фермер или пасечник, под разорванной формой — тоже наколки, но обычные: парусник, солнце, женское имя Людмила. Зачем такому убивать? Оля провожала глазами каждого, задавая себе это вопрос. Зачем? Не жилось им, что ли, спокойно на том берегу Днепра?
Одна женщина в черном платке вырвалась вперед, протиснувшись через живую стену из людей в камуфляже. В руках у нее был завернутый в газету кусок арматуры. Не повезло тому, кто был пятый.
Маше внезапно захотелось, чтобы и у нее в руках оказалась увесистая железяка. Она бы тогда и за маму, и за папу, и за…
— Сволочи! — неожиданно громко для себя кричит Маша. — Ненавижу!
— Ничего, ничего, скоро ни одного из них не останется, — заверяет Саша, — Подожди, малая, немного.
После парада машины вымыли улицу. Маша, кажется, видела такое в каком-то фильме.
Дома по случаю парада праздник, но Саша меру знает.
— Я же говорила, что хорошего в нем больше, чем плохого, — сияет Оля. Сегодня при всех ей сделали предложение.
— Ага. Уже и все простила, — злобливо гундосит Маша. — Деться нам некуда. Вот что.
— Дурочка маленькая. Женщине без мужчины нельзя: вырастешь — поймешь. А Саша — герой.
— Герой, — тотчас же соглашается Маша. В их семье к военным особое отношение. Да и папа служил в Афгане.
Оле снится большое и шумное застолье в банкетном зале старого ДК. Среди приглашенных гостей нет ее знакомых, друзей, сестры или Саши, но ее считают в этой компании своей. Кто-то пришел с оружием и в камуфляже, кто-то в гражданском, кто-то и вовсе при полном параде, будто на свадьбу или похороны.
На столе много мясных блюд и водка. Голодную Олю радует обилие жареного, печеного, вареного, копченого мяса, нарезанных щедрыми ломтями грудинок, колбас, завернутых с хитрой начинкой рулетов, шпиков, целых рулек. А водка какая-то стремная. Оля подносит стакан к носу, нюхает. Отпивает совсем чуть-чуть. Морщится. Сладковатый теплый запах. Пластмассовый вкус. На водке явно сэкономили.
— Не нюхай, а пей, — поучает Олю довольно колоритная девица с широко дышащей грудью, сидящая в обнимку с похожим на рыжего черта спутником. — Залпом. Хоп. На — запей. Но в тетрапаке вместо сока — самогон. Не самый плохой, но все же самогон.
— Ты что, прикалываешься?! Не смешно, ведь, — обижается Оля.
— Может, чайку, — услужливо обращается к ней девица. — Не поняла что ли, традиция у нас такая.
Оля тянется к алюминиевому чайнику, с оплавленной пластмассовой ручкой и вдавленным с одной стороны боком. Присасывается к узкому носику. Здесь и вовсе спирт. Волосы на затылке шевелятся, глотка горит, но Оля все равно делает три решительных глотка.
— А теперь говори тост.
— Кости-кости, приходите в гости! — выпаливает скороговоркой Оля.
— Сатана, будь любезен до дна! — не отступает девица.
— Горько! Горько! Горько! — кричат со всех сторон.
— А почему вы все время кричите «горько»? — удивляется Оля.
— А потому что нам все время горько, — отвечает ей седой вояка.
Вот уже в руках и гитара, стройные и не очень голоса поют военные песни, славят героев прошедших войн, не чокаясь, выпивают за почивших товарищей. Как и водится в больших компаниях, кто-то начинает быковать: «Да я Славянск прошел, пока ты тут в городе прохлаждался», «Да из-за таких как ты сотни наших ребят погибают». Летят и падают стаканы, вилки, тарелки. Кто-то смахивает рукой бутылку, кого-то сгребают в охапку, роняют на пол.
Сидящий напротив Оли парень с выбритыми висками и растянутыми мочками исколотых пирсингом ушей — персонаж необычный и явно здесь лишний. Не пьет, не закусывает, только курит черную трубку. У парня наглый взгляд, растет клочками борода, нервные неаккуратные пальцы и блуждающая улыбка. На него уже косятся. Однако, видно, что, несмотря на тщедушное тельце и отсутствие мышц, парень умеет за себя постоять. Оле он кажется даже не человеком.
— Ты что обвешан побрякушками как баба?
— Нравится. Глаза мозолит — не смотри, — уверено отвечает парень.
Худой и светлый наставляет на него калаш.
— Пиф-паф. Ой-ой-ой — убегает зайчик мой.
— А тебя на шарапа не возьмешь, — не без уважения произносит с калашом, — Уважаю.
Парень улыбается Оле.
— Хочешь грушу?
— Давай.
— Лови, — достает из кармана и бросает ей через стол.
Оля ловко ловит грушу одной рукой. Груша большая, спелая, душистая. Оля жадно кусает и тут же выплевывает. Во рту вкус тухлого мяса. Смотрит, а внутри — гниль и черви копошатся. Только не те, что встречаются обычно во фруктах и ягодах. «Могильные?» — проносится мысль…
Что-то громко падает на кухне, и Оля просыпается.
— Вот блин, — сон не досмотрела, — с досадой говорит она.
До прихода гостей оставалось еще несколько часов. Накрученная на бигуди Маша вертелась перед зеркалом. В дверь позвонили. Возле ворот стояли двое в камуфляже — молодой и старый. К тому, что в доме часто бывают люди в форме, Маша привыкла, а потому открыла, не задумываясь: тем «другим» в защищенный со всех сторон город все равно не прорваться. Так говорил Саша. Еще Саша говорил, что он заговоренный и потому смерти не боится. И что дважды не умирают.
— Ольга Бойко здесь живет? — спросил старый.
— Да, здесь, только не Бойко она, а Пересыпко, — поправила девочка. — А Саша на «передке».
— А ты должно быть Маша, — обратился к ней пожилой. — Я — Палыч, а это Клещ, мы служили с Санькой. Нам срочно нужно поговорить с твоей сестрой.
— На коррекции она, ногти делает, а зачем она вам?
— Понимаешь, тут такое дело. Даже не знаю с чего начать... В общем, нам нужно поговорить с Ольгой, мы ей дозвониться не можем, все время абонент не доступен.
— Так телефон, наверное, разрядился, а с коррекции она только через два часа вернется.
— Нет, столько мы ждать не можем.
— Может, не надо девчонке говорить?
— Новости у нас, Машенька, плохие. Вот прочти сама…
Из нагрудного кармана Палыч достает конверт, в котором лежит письмо с размытой печатью. Маша бегло читает: «с прискорбием сообщаем вам», «героически погиб», «приносим вам наши соболезнования».
Маша не знает, как ей реагировать: не совсем чужой человек умер, но с другой стороны Сашу она никогда не любила. Он был злой. Психованный. Обеспечивал всем, но и пил. На Ольку кричал, ее тоже воспитывал, правда, не матами и тумаками. Без него им будет лучше. Спокойней. Вот только где им теперь жить, Оля ведь ему по документам не жена…
Дабы утешить, к Маше наклоняется Клещ, гладит по голове, обнимает за плечи. Вроде бы нужно заплакать, но Маша не может. Выручает сезонная аллергия: от тельняшки молодого солдата остро пахнет потом, пылью и степной травой. Девочка шмыгает носом, глаза слезятся, щеки становятся пунцовыми. Мучимая приступом кашля, убегает в ванную.
— Расстроилась сильно, бедная. Представляешь, что с Ольгой будет, Саня ведь на ней же жениться хотел.
— Мда. Как в песне той «Война, война — дурная баба. Стерва она».
Умывшись холодной водой, выпив две таблетки «Лоротадина», Маша лежит на кровати, держит в руках письмо. Начинает себя ругать за плохие мысли о Саше.
— Ты мне, Маша, как сестренка младшая, — говорил ей не раз Саша.
Девочку мучают сомнения: стоит ли сообщать сестре сегодня, ведь у Оли день рождения. Стоит ли портить праздник: придут гости, принесут подарки, будут петь, танцевать, веселиться, совсем как в мирные времена. Может, лучше отложить до завтра? Сашу все равно не вернешь. Маша прячет письмо в стол, закрывает ящик на ключ, а ключ кладет под подушку.
— Ты почему еще мангал не растопила?! Вот лентяйка! — с полуоборота заводится Оля, но Маша ни чуточку не злится.
— Ты что плакала? — внимательно смотрит старшая на младшую.
— Да приступ был, — отмахивается Маша.
— Сильный?
— Не, обычный. Я уже таблетки выпила.
Сестры в четыре руки быстро и ловко нарезают колбасу, сыр, овощи, заправляют салаты. Пока в мангале прогорают дрова, нанизывают замаринованное со вчерашнего вечера мясо. Отдаленно слышны залпы тяжелой артиллерии, совсем рядом раздается пулеметная очередь. Но Оле сегодня совсем не хочется говорить о войне.
— Ни слова о политике, — предупреждает гостей. — И никаких заупокойных тостов за врагов.
— А за наших солдат можно хоть пить?
— Конечно, можно!
Нет да нет, а разговор все равно сворачивает к войне и «бабахам».
— Я с женой из-за этого развелся. Теща моя, жаба ненаглядная, все ее обрабатывала. В Полтаве теперь живут. Говорят две сучки, что сына больше не увижу.
— А я с братом больше не общаюсь, называет меня «ватой».
— А мы с нашими после Одессы…
— А помните как «гриб» посреди белого дня вырос?
— Как такое забудешь? Тогда по казенному заводу лупанули. В центре почти у всех окна вылетели.
— А троллейбусная остановка? Я ведь тогда забухал и в смену свою не вышел.
— А мне все снится Горловская Мадонна.
— Лишь бы с воздуха не бомбили…
— Господи, спаси и сохрани!
— А помните, как до войны…
— А я и забыл свою жизнь до этого. Давайте пить что ли.
Первый запас спиртного подходит к концу, а Саши все нет.
— И где его черти носят? — сердится Оля. Сердится и боится думать о том, что… Вернуться он должен был еще позавчера.
Маша молчит, как воды в рот набрала.
— Сейчас принесут, не серчай, именинница, — шутит кто-то из гостей.
И вот уже в ворота громко стучат. Да не просто стучат, а еще прикрикивают голосом угрюмым:
— Открывай! Долго я шел.
«Саша? А ведь у Саши ключи есть, — думает Оля. — Дура, ты же изнутри закрыла». Вот входит он. В форме и загорелый. Такой, как всегда, только в черных очках и холщовых перчатках. С цветами. И цветы, будто только что сорванные. Полевые. В росе.
— Наливай, не зевай, — поторапливают гости. — Штрафную — опоздавшему.
Оля суетится, ей хочется показать Саше, как она его ждала. Как скучала. Вот тебе «Мимоза», мясные пальчики, из морозилки водочка. Сегодня выжил, вот и хорошо.
А Маша сидит — ни живая, ни мертвая. Язык прикусила. Глазам не верит. Снится, может, все это? Щиплет себя — больно, и все наяву.
— Глаза обожгло малость, — поясняет, показывая на темные стекла Саша. — И руки вот немного. Долго шел, — опять добавляет.
— Может, к врачу?
— До свадьбы заживет, Олюшка. А ты, Машенька, почему меня не встречаешь?
— А она сегодня сама не своя.
Гости потихоньку расходятся, допивают прихваченное со стола уже за воротами. Но пьют торопливо, нужно успеть до комендантского часа.
Счастливой Оле ни разу не хочется прикрикнуть на нерасторопную и зачарованную Машу: она сама убирает посуду, заносит стулья в дом, протирает скатерть, собирает бутылки. Подумать только — сегодня Саша не выпил ни рюмки. Она-то глазастая все заметила: пригубил только за ее здоровье, и отставил сразу же. Никогда такого не было. Правда, и не ел ничего.
Маша открывает ящик стола. Вот оно письмо. Перечитывает про себя три раза, а вслух не решается, боится.
Тук-тук — в дверь. Это Оля.
— Мы будем ложиться. И ты долго не засиживайся.
— Не иди к нему, Олечка. Давай уйдем. Не иди! Прошу тебя, миленькая, — и плачет прямо навзрыд так, что у старшей сестры аж сердце заходится.
— Ой, дурочка ревнивая! К Сашке приревновала? К нашему Сашке! — смехом заливается.
— Не Саша это. Мертвый он, Оля. Боюсь я его.
— А ну перестань за ним его глупости повторять. Трезвая вроде. — Свет гаси и спи, — строго так говорит.
Маша протягивает письмо, влажное от ладоней.
— На, посмотри сама.
А сердитая Оля даже смотреть не хочет — уходит.
Маша крадется к спальне сестры на цыпочках. За дверью поскрипывание панцирной сетки, шепот, приглушенный смех, что-то с придыханием, от чего краснеешь. Олин стон, ее же голос, «Ой, больно, больно, царапаешь». Снова смех, стон, «Не царапай, говорю же». Стоять на голом полу зябко. Тьма почему-то сырая и склизкая. Нехорошо это подслушивать — Маша понимает, но не уходит. Стоит, скрючившись, затаившись, и все не решается постучать. «Постучу, что скажу — что плохо стало, горло отекает или что кто-то во дворе ходит?», — придумывает девочка. Уже заносит кулачок для «тук-тук»…
Вот и другое движение за дверью. Встал кто-то с кровати. Встали двое. Прошлепали пятки, а потом цок-цок-цок, — процокало по полу. Будто кошка или собака или еще какой зверь. Быть такого не может. Клацнула бутылка минералки, открылась с шипением, и тут — всхлип. Закашлялась Оля. Поперхнулась водой.
— Ух, хорошо водички сейчас. Будешь? — это она Саше. — Только кружку надо найти, свет сейчас включу.
— Нет, — голосом осипшим. — Ложись уже.
— Куда ложись? Мне и в ванную надо.
— Ложись, — прохрипел.
— Тоже мне командир, — уже без нежности.
«Опять ругаются», — думает Маша и от мысли этой как-то спокойней, ругаются — это нормально, привычно, не страшно. Отступает в темноту. Прилипает спиной к стене. Пару шагов и в коридор. Может, и не заметят.
Блеснул свет, вот она Оля выходит в ночнушке. Машу в дверной арке не видно, да и не смотрит она в ее сторону. Оля проходит на кухню, заглядывает в холодильник. Она всегда так делает. Держа в руке бутерброд, идет в ванную. Маша мелкими шажками прокрадывается в свою комнату. «Фух. Успела!» Громко ударилась о дно ванны вода. Щелкнул колпачок геля для душа. Скрипнула шторка. Маша все еще напряженно вслушивается в привычные звуки. Вот сестра уже включила душ, и плеск воды стал приглушенней. Оля что-то недовольно бубнит себе под нос. Маша различает только: «говорила», «больно», «царапаешь», «обрежу». И снова по полу цок-цок.
— Господи! — кричит Оля. — Это же ты меня! Ты — не Саша, не мой Саша!
— Я, Олюшка! Я, любимая... Иди ко мне, я за тобой пришел, жена моя!
— Нет! Ты не Саша! Кто ты, тварь?! Ай! Не надо! Отпусти!
Олин вскрик. И хруст такой, будто мясо разделывают. И вода больше не течет. Это он ее закрыл. Маша выбегает из комнаты. В руках — тяжелый фонарик.
— Оля! Олечка! Оля! Родненькая, ответь!
Цок-цок. Прыг-скок. Стоит. В упор на нее смотрит.
— Тсс. Не кричи. Спит она.
И видит Маша, что глаза у него медные, а зубы и когти железные. А в руке…
Сердце. Олино сердце.
Сестра в ванной лежит. Тихая такая. В лице — ни кровинки. Зато вокруг — все в крови. Из рваной раны на груди торчат обломки ребер. Маше бы зажмуриться. Заголосить. Отче наш бы вспомнить.
— Отпусти меня, никто не узнает, молчать буду, — будто кто-то говорит за нее. Медноглазый пальцем страшным на окно показывает, острыми зубами сверкает:
— Девять шагов. Только не оглядывайся. Ни за что не оглядывайся, девочка. А потом — беги, беги, беги…
Раз. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Семь. Восемь. Девять.
Маша вывалилась в палисадник, примяв цветы. Оттуда — в калитку и на улицу. Бум, бум, бум. Лупили «Грады». Гул двигателей. Вспышки слева и справа. За спиной сильно грохнуло. Полыхнул огонь. А девочка все бежала прямо и без оглядки. Бежала, бежала, бежала…
Когда не осталось сил, она села, прислонившись к чьему-то забору. Крупная и заботливая женщина взяла ее в охапку и затащила в подвал. Там Маша просидела до утра. А утром — вернулась назад. Не знала зачем, но понимала, что можно.
В поселке было как никогда оживленно и людно. Кроме местных жителей везде сновали военные, полицейские, медики, пожарные, журналисты. А еще — холеные, важные джентльмены в белых жилетках «OSCE». Все суетились — мерили рулетками воронки от снарядов, фотографировали развалины, оказывали помощь раненым, паковали в черные мешки мертвые тела и фрагменты.
В этой суете никто не обращал внимания на босую девочку в пижаме. Маша подошла к тому месту, где раньше стоял Сашин дом. Не было теперь ни дома, ни забора, ни сарая, ни гаража. Лишь над обгоревшими обломками торчала мертвая, обожженная пламенем груша.