Паскудники
Ребята у меня в отряде были непростые, потому и такой глупости, как записочки с благодарностью за интересный урок, я от них не ожидал. Обычная такая записочка, клочок линованной дешёвой бумажки. У нас все на такой писали: и учителя, и ученики, и даже Николай Николаевич, главный наш, свои в ультимативной форме составленные служебки, напоминающие письма с угрозами, составлял на ней же.
Я, помню, помял тогда этот белый прямоугольничек в руке, да спрятал в карман пальто. Глупость-то глупость, конечно же, но глупость приятная. Признали видать меня наши беспризорники. Хотя бы кто-то из них. А чтобы от этой банды признания и тем более уважения добиться — это, знаете, не таким уж простым человеком надо быть. Кремнем! Человечищем! Я-то себя таким никогда не считал, думал даже увольняться. А вот поди ж ты.
«Товарищ Белокопытов лучший учитель»! Так-то!
Не успел я записочку спрятать, как ворвались наши оголтелые в класс. Крикливые, как вороны, и такие же драчливые. Расселись за партами, как на проводах. Мне даже показалось, что вели себя пристойнее, чем обычно. Хотя показалось, наверное.
А слова благодарности на меня как вдохновляюще подействовали! Не поверите, я никогда ещё так уроки не вёл! Сам увлёкся, да и их, кажется, увлечь смог. Хотя мой предмет они никогда не уважали. Алгебра да геометрия, серьёзно ли для беспризорников? Мы, говорили, дядя, и без алгебры медяки в кармане пересчитаем. А геометрия нам на что сдалась? Неужто кого из нас, босоногих да неблагонадёжных, до полей допустят? Так что, смеялись, землю нам топтать привыкать надо, а не мерить.
Я на них не обижался. Ребята-то они хорошие были, умные в основном. Кто ж виноват, что жизнь их в зверят озлобленных превратила?
А с запиской той я не утерпел, да и отправился вечером к Николай Николаичу. Смотрите, что мне сорванцы наши на стол подсунули. А в других приютах говорили — неисправляемые! Исправляемые, да ещё как! Николай Николаевич тогда папироской пыхнул, улыбнулся в усы и сказал:
— Вот! А вы, товарищ Белокопытов, увольняться собирались! Таланта у вас якобы нет… Вот он, педагогический талант ваш! Изложен на бумаге с предельной искренностью! Так что вы ступайте, работайте. А записку эту сохраните. Думаю, не раз и не два она вас от сомнений убережёт.
Только ошибался Николай Николаевич. Не стала для меня эта записка утешением. А чем стала? Да я и сам не знаю... Но давайте обо всём по порядку, хорошо?
Этот клочок бумаги я так из пальто и не вытащил. Держал во внутреннем кармане. И каждый урок он мне кожу жёг сквозь подкладку. Сижу я за столом, смотрю, как банда над листками своими склонилась — языки повысовывали от сосредоточения, карандашами скрипят… Дрянная у нас бумага была. И карандаши тоже — дрянь.
И сидят они, кропают свои кривобокие равнобедренные треугольники. Кто от руки, кто какую палочку приспособит вместо линейки. Некоторые, кто постарательнее, сами деревяшки обстругивали и ко мне несли. А я им ножом, по образцу со своей собственной, сантиметры с миллиметрами обозначал на них. Тогда ещё, помню, поздняя осень была. Темно, сыро. А у нас в классе и рам-то в половине окон не было, что уж там о стёклах говорить. Утепляли как могли, тряпками, досками, словом, что найти получалось — всё в дело шло. А в комнате всё равно мороз стоял. Десять минут — и пальцы коченели. Много ли так начертишь-то? Но они старались. Или хотя бы вид такой делали.
А пока они трудятся, я всё взгляд от макушки к макушке перевожу и гадаю: кто? Кто из них мог такое послание учителю написать? Ромка Синявкин? Нет, он к сантиментам не склонен. Захочет чего сказать — подойдёт и в лицо всё, как хорошее, так и плохое. Прямой он, как шпала. Тогда, может, Васька Чёрненький? Тоже умный парень. Но благодарить такой не станет. Чёрненький для себя избрал в жизни путь перекати-поля, ему геометрия с алгеброй интересны были чисто условно. Ну, есть такие предметы — хорошо, может, научусь как обсчитать кого. Нету — ну и чёрт с ними, жил же без них как-то. Вообще, много их было, умных ребят в том отряде. Коля Свиридов, Жека Бахрушев. Витальки, Большой и Малый…
Почему же я к ним напрямую не подошёл с этим вопросом? Тот, кто с беспризорниками не общался, этого и не поймёт. Нельзя забывать, что это не дети рабочего класса, честные и воспитанные. Наши подопечные на улицах жили, с младенчества христарадничали. Несколько «хитрованцев» среди них было. Ну, самой Хитровки тогда уже не существовало, ликвидировали. Но «воспитанники» этой клоаки не в воздухе растворились. Рассеяли их по всем Советам — кого в колонии, кого ещё куда… А те, кто помладше да не опасен, в приюты угодили. Станут такие прямо на вопросы отвечать? Для них что жандарм, что комиссар, что учитель — одно лицо, только в разной форме.
Так я и не смог догадаться, кто автор послания. И решил схитрить. Тот, кто ещё до революции с детьми работать начал, не глупее же бездомных мальчишек? Я хоть и тогда уже немолод был, ребятам казался вообще мумией египетской, ум-то живой смог сохранить, спасибо наукам моим любимым. И потому вступил в сговор с Абельханом Аймаметовичем, учителем русского. Он, даром что татарин, язык любил так, как писатель не каждый любит. Мы с ним дружили, поэтому он мне не отказал. А план был простой: устроить ребятам диктант, в котором слова будут содержать тот же набор букв, что и в записке. А потом уж по почерку определить автора.
Конец истории? Да как бы не так. Беспризорники — народец ушлый. Почерк не совпал ни с кем из отряда. На всякий случай проверили ещё второй отряд, в котором я не вёл, там тоже ничего. Левой рукой писали, черти! То есть, это мы так подумали тогда.
Но всякая тайна перестаёт привлекать, если не поддаётся сразу. Да и не до праздных размышлений в детских домах. Там как на фронте, бытовые проблемы наваливаются каждый день и большим скопом, не до загадок становится очень быстро. А у нас проблемы были очень серьёзные тогда.
Во-первых, приближалась зима. А мы только-только получили в своё распоряжение старую купеческую усадьбу. Ну, как усадьбу… Название одно. Стены голые мы получили. Окон нет, кое-где дырки от пуль в стенах, копоть повсюду. Годы-то какие были? Некуда было больше беспризорников девать. Ремонтом сами занимались. На первом этаже классы, на втором — спальни. У педагогов отдельные, а воспитанники по-спартански, отрядами ночевали. Вот мы там и вкалывали. Не забывая об уроках, конечно, от программы-то отстать нельзя. Повариха с завхозом сами кухню в порядок приводили. Спасибо, хоть стройматериалами нас власти снабдили.
Утеплялись мы в срочном порядке, зима в тот год лютая должна была быть. Каждый день ходили на вылазку в лес, за дровами. Запрягали клячу полумёртвую, брали воспитанников, кто покрепче, да и отправлялись.
Но только быт наладили более или менее — новая напасть! В начале зимы народу ещё на целый отряд нам пришлют! Тридцать человек обещали, может, больше даже. А селить их куда? Ясное дело, помещения надо готовить заранее, а то из этих тридцати двадцать в госпиталь отправятся в первую же неделю. А ребята заартачились. Так и так, не желаем на новичков горбатиться! Мы тут своими руками себе всё обустраивали, а им на готовенькое? Ну, можно понять их, конечно…
Словом, позабыл я совершенно про записку. И не думал о ней до самого декабря. А вспомнил только потому, что обнаружил у себя на столе, так же с утра, новую записочку. Снова на клочке бумажки. Только на этот раз не с похвалой за учительское усердие. Было там написано: «Вы нам нравитесь». Тем же корявым почерком. А внизу приписка, явно второпях начерканная, печатными буквами: «ЖИВОЙ ТЁПЛЫЙ».
И отчего-то меня в пот бросило. В холодный.
Сам не знаю, чего я испугался. Веяло чем-то от этих слов таким, недобрым. Как угроза они воспринимались. Время-то голодное было. Зиму мы почти без припасов встретили. Пацаны жрать хотели, как волки. Бродили все тощие, глаза горели. Мы тогда педсоставом с Николаем Николаичем посидели все вместе, обсудили, да и даже стали глаза закрывать, когда наши подопечные убегали в город «промышлять». Ну, а как иначе? Чего ж им, с голоду дохнуть? Да и коллектив сплачивался, старшие младших подкармливали, заботились, как о братишках…
Нехорошо, да! Но не было тогда другой возможности. Закрутили бы мы гайки — и посыпались бы наши беспризорники по городам, как яблоки с веток.
Делили мы все горести пополам с воспитаниками, у всех животы к спинам прилипали, в руках карандаши держать не всегда выходило от холода, а тут на тебе. «ЖИВОЙ ТЁПЛЫЙ».
Да и буквы эти печатные… Наши-то все уже прописные освоили, Абельхан Аймаметович постарался на славу. И выглядели они так, будто карандаш держали не пальцами в щепоти, а в кулаке остриём вниз зажимали. Странно это было. Противоестественно.
Но и не настолько, чтобы панику разводить. К Николаю Николаевичу я обращаться не стал. Вообще скрыл ото всех. А там и новое поступление, почти месяц назад обещанное, подтянулось. И опять стало не до того. Их же принять надо, расселить, научить пристойному поведению. Драки каждый день бывали. Нет, стенка на стенку мы им не позволяли, но мелкие стычки случались регулярно.
Так и жили, как Абельхан шутил — зверели в снежной пустоши в компании главных жертв царизма. Ну, не знаю кого как, а меня только это понимание и держало там тогда, что ребята эти, на диких волков в человеческом облике похожие — жертвы…
Был среди новоприбывших паренёк из местных. Сёма Костриков его звали. Говорили, что фамилия не настоящая, он её якобы придумал, чтобы с родителями ничего общего не иметь. Ну, я-то особенно не вникал в это. Главное, паренёк тихий был, послушный, не задиристый. Только напряжённый какой-то всё время, но я это на трудное детство списывал. Много ли вы счастливых босяков видели?
И проникся он ко мне какой-то симпатией. В математике у него способностей было немного, но за советами жизненными он сразу ко мне спешил. Я и не против был. Не для того ли мы там все и находились, чтобы стать этим детям не просто учителями, а друзьями и наставниками? Да и, признаюсь, лестно мне было, что такой пацанёнок вокруг всё вьётся, с каждой проблемой, его уму непостижимой, ко мне сразу: Сергей Василич, помогите! Я и помогал.
Так что следующую записку мы с ним вместе обнаружили. Под Новый Год это случилось. Я только на учебном этаже появился, подошёл к двери класса — а он уж там. Спросить, видимо, что-то хотел. Стоит, в коридоре стенку подпирает. Учебные помещения у нас не запирались никогда, класс был открыт, но он не заходил. Я тогда ещё подумал, что есть в Сёмке какая-то деликатность врождённая…
Подошёл я к нему, поздоровался. Зашли мы в класс. А у меня к тому времени уже в привычку вошло свой стол рабочий проверять перед началом уроков. Вдруг чего ещё напишут? И ждать этих записок так странно было… С одной стороны, интересно, а с другой — как-то боязно. «ЖИВОЙ ТЁПЛЫЙ» это мне покоя не давало.
Заходим мы, я гляжу — есть записка! На том же месте, на той же бумаге! Я её цапнул, прежде чем Сёмка успел прочесть, и встал к нему так, чтобы он подсмотреть не смог. Беспризорники — народ глазастый.
Читаю я, а сам изо всех сил стараюсь, чтобы руки не задрожали и лицо не переменилось. Было в той записке три строчки. Первая написана печатными буквами, хорошо мне знакомыми: «ТЁПЛЫЙ МЯГКИЙ». Мне тогда ещё подумалось, что такое описание хлебу бы подошло, который мы привозили нашим проглотам. Вторая строчка была такая: «Наш любимый учитель товарищ Белокопытов». Это прописными буквами. А третья — снова печатными. «ЖАЛКО ЕСЛИ УМРЁТ». И последняя буква с таким нажимом написана, что бумага порвалась.
И вот стою я, стараюсь виду не подать, как мне неприятно это читать было, но Сёмка всё равно почуял неладное. Говорит:
— Всё хорошо, Сергей Василич?
А я ему отвечаю, стараясь говорить как можно спокойнее:
— Всё, Семён, нормально. Ты только скажи, не видел тут никого, пока стоял в коридоре?
Никого он, разумеется, не видел. Только слышал какие-то шорохи странные, но это мог ветер ветошь в окнах трепать.
Поначалу, конечно же, я на него и подумал. Но потом сообразил, что первая записка у меня на столе появилась задолго до того, как Костриков в приюте появился. Так что давить на него я не стал.
Настало время урока. Пришли ученики, расселись, а я снова смотрю на них внимательно. Только теперь уже не так, как после первой записки. Тогда-то я полный гордости и радости был. Вот, мол, какой я педагог! А сейчас всё думал: это кто же из них прикончить меня решил? Послание я тогда воспринял вполне однозначно, как угрозу. Не в буквальном же смысле меня кто-то за температуру тела нахваливает?
Тоскливо мне было, прямо вам скажу.
С этой-то запиской я уже решил отправиться к Николаю Николаичу. Как бы там ни было, а угрожал кто-то учителю, ему о таком знать надо в первую очередь. Я объяснил всю ситуацию, спросил совета. Он долго молчал тогда. Хмурился, усы кусал. А потом сказал:
— Вы, Сергей Васильевич, не переживайте особенно. Это почти наверняка розыгрыш, но мы этого шутника на раз отловим. Работайте спокойно.
На том и распрощались.
Но с того дня начались со мной странности. Не мог я никак выспаться. Лягу вечером спать, и начинается. Шорохи какие-то, скрипы в коридоре. Шаги тихие. Я выглядываю — никого. Дежурные тоже ни сном, ни духом. А ведь надёжные ребята в ночные дежурства-то стояли, проверенные! Списывал я всё на переутомление и голод, держался изо всех сил. Нельзя было допустить, чтобы хулиганы, которые эту дрянь писали, видели, что старикан Белокопытов сдавать начал. Никак нельзя.
Хотя, один случай меня чуть не доконал. Помню, уснул я быстро, но вот в первом часу ночи проснулся, будто толкнули меня. Прислушался — так и есть. Крадётся кто-то в коридоре. Думаю себе, сейчас-то я тебя поймаю, сорванца. Тихонечко, как мышка, с кровати поднялся. Ни одна половица не скрипнула! И пошёл неслышно к двери. Крадусь я, а сам всё слушаю. Возня в коридоре не стихает, даже, кажется, громче стала! Обнаглели! Подхожу к двери, кладу ладонь на щеколду, чтобы открыть… Ну, сейчас как в сказке: выскочу, выпрыгну, полетят клочки по заколулочкам! А из коридора вдруг голосок раздаётся. Тихий такой, как змея шипит.
— Давай-давай, выходи… — говорит. А потом добавляет: — Живой товарищ Белокопытов…
И с таким нетерпением это слово «живой» прозвучало… Я заорал. Благим матом заорал, на весь наш огромный корпус. Перебудил всех, а дверь отпер, только когда услышал, как Николай Николаич моё имя выкрикивает.
Он меня о чём-то спрашивать стал, а я ответить не могу. Говорили потом, я белый стоял, как мел, и глазами вращал безумно. Да он, кажется, и так всё понял. Выругался матерно сквозь зубы, и как был, босой, побежал к воспитанникам нашим в спальни. Искать виновников…
Не нашёл он никого, конечно же. И дежурные, понятно, ничего не видели и не слышали.
Николай Николаевич никого отловить так и не смог, да и лучше мне не стало. Даже, напротив, ухудшилось состояние. Спать я почти что совсем перестал, в столовой кусок в горло не лез…
Воспитанники, конечно, заметили… Они всё же неплохо ко мне относились, если разобраться. Подходили, сочувствовали. Говорили мне что-то, а я только без конца в глаза им вглядываться мог: не мелькнёт ли где насмешка под маской жалости? Они хоть и зверята скрытные были, но я их читать тоже научился. Да и не скроешь такое, насмешку с торжеством смешанную.
Только не видел я ничего. Кажется, и правда сочувствовали, насколько могли.
А между тем, по ночам стало ещё хуже. Шумы в коридоре усилились. Это уже не просто шорохи были — кто-то бегал там, грохоча босыми пятками, хныкал, скрёб дверь ногтями. Иногда ещё будто губы к щели под дверью прикладывал и тянул, подвывая: «живо-о-ой, тё-о-о-оплый». А потом по двери кулаком с размаху — р-раз! И снова носится по коридору, хнычет.
Коллег я спрашивал, конечно. Не то что спрашивал — до того довёл их расспросами, что они от меня шарахаться стали! Хотя дело, может, и не в расспросах было. Выглядел я тогда ого-го. Тощий, бледный, круги синие вокруг глаз. Но, как бы там ни было, коллеги не слышали ничего. Ни единого звука. Словно концерт этот весь был для меня одного.
Это-то меня и волновало сильнее всего. А ну, как я действительно с ума схожу? Не мог же педагогический коллектив к травле присоединиться? Нет конечно, отношения не со всеми у меня ровными были. Но не до такой степени, чтобы все единодушно меня желали с ума свести!..
Я даже несколько раз готов был идти к Николаю Николаичу и просить меня прямо с рабочего места в дом скорби доставить. Невмоготу становилось, по вечерам особенно. Казалось даже, до конца зимы мне не дожить. А спас меня Сёма. Костриков. Ну, то есть как спас. Наметил пути к спасению.
Перехватил он меня во дворе после уроков. Я заметил, что он уже давно со мной побеседовать хотел. И у класса каждое утро сторожил меня, и во дворе всё поджидал. Неделю уж я его избегал, а тут не смог увернуться. Подошёл он ко мне и говорит тихим шёпотом:
— Сергей Василич, не отстанут они от вас. Уехать вам надо.
У меня аж в глазах помутилось! Не отстанут, значит?! Уезжать?! Да ещё и Костриков мне об этом сообщает. Тот самый, к которому я как к родному!
Беру я его в ответ за локоток. Думал, ласково, а пальцы будто судорогой свело. Сжал так, что, наверное, у него синяки остались. Беру я его и говорю:
— Кто же это, Сёмочка, меня так просто не оставит в покое? — горло перехватило вдруг, но я комок сглотнул торопливо и продолжил: — Ты мне толком всё расскажи, всё-всё что знаешь.
Он дёрнулся, будто убежать хотел, а рука моя сама собой ещё крепче сжалась. Он закричал тихонько, что ему больно. А я только оскалился на него, как пёс бешеный, и захрипел:
— Говори, Семён! Говори, а то к Николай Николаичу отправимся вместе!
У него аж слёзы на глазах выступили. Он-то помочь хотел, спасти, а я! Не знал ещё тогда Сёма, что намёками да вздохами людей не спасают.
— Нельзя такое советскому человеку говорить! — кричит сквозь слёзы.
А я молчу. Уставился ему в глаза своими краснющими да воспалёнными, и молчу. Не знаю, сколько я так стоял перед ним. Мне кажется, что час точно. На деле-то, наверное, минута пройти не успела. И он захныкал:
— Паскудники! Паскудники до вас добраться хотят!
Я ему в ответ:
— И без тебя знаю, что паскудники! Ты мне имена назови!
А он как взвизгнет:
— Нет у них имён! Так и зовут все Паскудниками! Считайте, по батюшке!
Вырвал потом он руку из когтей моих, да и умчался куда-то. Догонять его я, понятное дело, не стал. Да и не смог бы. Зато по какому-то наитию отправился к Николай Николаичу. Зачем? Сам не знаю. Захотелось, наверное, душу излить.
Прихожу я к нему, а он кофей пьёт. Я уж думал, позабыл этот запах, не помню, когда последний раз пробовал. Спрашивать, откуда он раздобыл такую ценность, я постеснялся, а он отчитываться не стал. Усмехнулся только в усы, заметив моё удивление. Угостил чашечкой, добрая душа, усадил за стол. Смотрит на меня и вид делает, будто всё у нас хорошо. Будто не замечает он, что я за несколько недель лет на двадцать постарел…
Попили мы с ним кофейку, поболтали о текущих делах каких-то. Я хоть как-то взбодрился. И тут он меня спрашивает:
— С вами всё в порядке, Сергей Васильич?
Быстро спрашивает, чтобы я с духом собраться не успел. И я, должно быть, от растерянности, ему так же в лоб отвечаю:
— Николай Николаич, а кого в здешних краях Паскудниками по батюшке называют?
Ну, что в голове вертелось, то язык и выдал. Тем более, Николай Николаич-то из тех мест родом. Должен был знать. Это я всё уже потом придумал, все эти объяснения свои. А если бы тогда он у меня в ответ поинтересовался, зачем я спрашиваю — разговор бы наш и иссяк. Но вышло иначе.
Он откинулся на спинку стула, глаза прикрыл и задумался. Молчал долго. А потом ответил:
— Неужто до сих пор про Паскудникова помнят?
И рассказал мне историю. Давным-давно, первым владельцем той самой усадьбы, где нас расположили, был купец. Очень богатый, а фамилия у него была Скудников. И была у купца проблема. Не мог он никак наследников себе завести. Детки рождались, да только все как один — мёртвые. И это его, понятное дело, угнетало.
Первым делом он молиться попробовал. В то время все проблемы так решить пытались. Да только бог на молитвы-то разве что в священных книгах отвечает. Отчаялся тогда Скудников. И решил обратиться к тому, кто посговорчивее. К дьяволу, то есть. И дьявол ему вроде как вылечил все проблемы по этой части. Начали у купца детки рождаться. Живые.
Только беда в том, что детки эти — и не люди были вовсе. Через месяц после рождения уже клыки отрастали и полоса шерсти по загривку, до самого копчика. Глаза раскосые, изжелта-красные…
Боялся их Скудников. Но не настолько, чтоб надежду потерять. Уверен он был отчего-то, что, если долго пробовать — обязательно родится у него обыкновенный мальчик. Так они и плодились у себя на усадьбе, как мыши. Раз в год жена ему рожала, приходить в себя не успевала. А приплод был — по трое за раз!
Не знаю уж какими путями, прознал народ про то, что там творится. И прозвали купца Паскудниковым, переиначили фамилию. Бояться его стали. Каждый раз, как он в городе появлялся, спешили все по своим домам попрятаться. А он мрачнел год от года и дичал, сам стал на зверя походить. Прислуга вся от него разбежалась… Да они же, должно быть, и разболтали о том, что этот купец у себя дома вытворял.
Терпели его, терпели… У нас же как терпят. Ждут, пока моченьки хватает, а там уж баста! Вот и Паскудникова этого решили в расход пустить. И отродье его заодно. Собрались мужики, кто посмелее, и отправились к соседу своему. Только ни одного ребёнка, или кого там, в доме не нашли. Самого купца, да жену его, и всё. Одичавшие оба, как собаки. В грязи да рванье.
И решили с ними по-простому вопрос. В народных традициях. Вздёрнули обоих на воротах усадьбы и красного петуха пустили…
Потом в доме этом и другие люди жили. Восстанавливали, обживались. И убирались через год-два оттуда. Нехорошее, говорили, место.
Заставил меня рассказ Николая Николаича задуматься крепко. Я его за кофей поблагодарил, да побежал к себе в комнату. Уселся там за стол, разложил все три записки перед собой. Смотрел на них, смотрел…
И стало где-то в голове у меня зарождаться не понимание ещё, а намёк на понимание. Будто я наткнулся на что-то важное, но сам ещё толком не понял, на что. Слово это, «ТЁПЛЫЙ», которое во всех записках написано было, кроме первой, никак мне покоя не давало. Тёплый… А кто ж не тёплый-то? Все мы тёплые, покуда живые.
И как стукнуло мне в голову что-то. Сам не понимаю, что со мной произошло такое. Подхватился я с места, пока ещё ночь не совсем наступила, и побежал в дровяной сарай. Мимо спален ватажников наших, по каменной лестнице… Должно быть, оттолкнул кого-то с дороги, да сам того не заметил. Выглядел я, прямо скажу, странно. Жутко я выглядел, чего уж там. Глаза навыкате, шепчу что-то беззвучно. Думаю, кто-то из дежурных уже тогда к Николай Николаичу бросился. Сергей Василич, математик, с ума сошёл!
Заскочил я в сарай, схватил колун, да обратно. А на крыльце уже толпа воспитанников стоит. Отбой вот-вот должен был быть, да разве после такого зрелища их в кровати загонишь! Увидели, как я на них с топором бегу — прыснули в разные стороны! Только мне не до них было. Бежал я в свой класс.
Заскочил в пустое помещение. Хорошо, догадался с собой хоть свечу и спички прихватить. Иду я к учительскому столу, а в голове одна мысль бьётся, точнее даже слово, а не мысль: тёплый, тёплый, тёплый…
Остановился недалеко от угла, смотрю на своё место у стены. И вижу, будто со стороны наблюдаю, как я подхожу туда, сажусь, локти на стол кладу, наваливаюсь всем весом на них, начинаю говорить. Говорю, всё больше на стол надавливая. А потом он скрипит вдруг от моего нажатия. И что я тогда делаю? Верно! Откидываюсь назад, прислоняюсь спиной к стенке, да так и сижу до конца урока.
Спиной к стене прижавшись.
Тёплой спиной к холодной стене…
Размахнулся я, да как врезал по стене колуном! Огроменный кусок штукатурки отвалился. Я — ещё раз, хрясь! И давай долбить! Бью по стене, бью колуном, а в голове одна мысль: что же я, старый дурак, делаю-то?! Думаю так, а сам стену крушить продолжаю… Из дыры глина и ещё что-то сыпалось. Может, штукатурка древняя, не знаю.
А потом я остановился. Будто кто за руку меня схватил. Колун опустил, смотрю — точно посередине дыры кусок глины болтается. Я его схватил — и потянул на себя. Мне сперва показалось, что не получится его убрать, а он будто сам ко мне в руку прыгнул. Поднимаю я его, а там…
А там череп. Детский, клыкастый, с глазами непонятной формы раскосыми. Который я сквозь стену грел каждый день теплом своим, выходит…
Обернулся я, не зная даже, что сказать. Гляжу, а за моей спиной толпа стоит. Рты разинули, глаза удивлённые. Николай Николаич, Абельхан, другие педагоги, воспитанники… Стоят и смотрят то на меня, то на череп этот.
А дальше был НКВД. Черным-черно у нас в приюте стало от кожаных плащей и курток. Допрашивали каждого, кто вообще хоть раз мимо моего класса прошёл. Меня мурыжили дольше других. Даже в Москву увезли…
Я не скрывал ничего. Так и говорил: я человек советский, в магию, загробную жизнь и всё остальное не верю, но что было — то было. И рассказывал всю историю без утайки. Да и опасно было бы утаивать. Они на лжи-то собаку съели. Вот я и талдычил им, иногда раз по десять в день, всё по порядку, от первой записочки до черепа в стенке.
Потом меня, конечно, выпустили. Повезло несказанно. Но в приют к Николаю Николаичу мне путь уже был заказан. Даже не знаю, остался ли сам приют-то? Могли и раскидать по другим учреждениям.
Если подумать, то закончилась история не так плохо. На Крайнем Севере тоже школы есть, и в них нужны учителя. А тем, что несёт свет знаний в самые дальние уголки нашей Родины, советский человек должен гордиться.
Так что, товарищи, давайте расходиться. Спать пора.