Эра Мориарти. Врачебная ошибка
Что может быть страшнее смерти ребёнка? К тому же смерти насильственной, которая и сама-то по себе куда ужаснее всех прочих именно что своей скоропостижной внезапностью, а уж тем более в случае, если речь идёт о младенце, которому жить бы да жить. Что может быть страшнее убийства новорождённого, убийства настолько жестокого, что от подробностей его содрогнулся бы и сам Джек Потрошитель? Что может быть страшнее убийства, совершённого врачом, тем, кто давал клятву беречь и защищать? Только то, что врачом этим можешь оказаться ты сам. И убивать тебе придётся снова и снова, потому что не будет иного выхода...
Я начинаю рассказ с тяжёлым сердцем. Боюсь, он доставит немалое разочарование читателям — и не только из-за того, что в этой истории моему знаменитому другу отведена крайне незначительная роль. Холмс со свойственной ему прозорливостью был против обнародования моего, увы, не самого достойного участия в деле ликвидации Уайтчепельского чудовища, деликатно именуя тот эпизод "врачебной ошибкой" и полагая, что предание гласности неких подробностей, ранее неизвестных широкой публике, оттолкнет часть читателей и заставит их разочароваться в авторе знаменитых "Записок" если не как в литераторе, то уж наверняка как в человеке достойном. Я разделяю его опасения, но не считаю возможным умолчать о собственной незавидной роли в событиях, последовавших за достопамятным фиаско марша фашистов Британии в то незабываемое воскресенье, когда чуть ли не треть Лондона вышла на Кейбл-стрит, чтобы преградить дорогу приспешникам сэра Освальда. В тот день я ощутил истинную гордость за соотечественников: они сумели показать высшую степень своего недовольства правительством, не прибегая при этом к революции — средству излишне радикальному и относящемуся в разряду тех опасных лекарств, которые могут оказаться страшнее самой болезни.
— Все люди братья! — сказала мне в то утро юная леди с красной повязкой на рукаве и очаровательным акцентом урожденной кокни. И добавила решительно, хотя и после крохотной паузы: — И вы, значица, тоже.
Полагаю, она догадывалась, кто я такой, этим и была обусловлена её заминка перед последним утверждением. Догадывалась, а, может, и знала наверняка. Но всё равно сочла нужным так сказать, и вряд ли лукавила при этом. Мы сражались с нею бок о бок перед баррикадой, как же пафосно это звучит. Но ведь мы и на самом деле сражались, защищая не просто сваленную на перекрёстке груду старой мебели — мы защищали будущее. Не от врагов Британии, не от ужасных пришельцев с Марса и даже не от фашистов, которых мне есть за что не любить, поскольку трудно с приязнью относиться к тем, кто собирается сбросить тебя в жерло рукотворного вулкана, печальное наследие давно минувшей войны. Увы. Мы сражались против доблестных полицейских, выполнявших приказ. И не их вина, что в то воскресное утро им было приказано охранять британских фашистов, решивших устроить показательный марш по Кейбл-стрит с последующими столь же показательными погромами на ней же. Сбрасывание всех не успевших скрыться унтерменшей в Пекло должно было заменить праздничный салют и стать достойным завершением воскресного дня. Ибо с точки зрения истинных ультраправых гуманистов с их лозунгом «Земля для людей!» заселённый всяческим отребьем Ист-Энд был язвой на теле Лондона и давно нуждался в лечебном прижигании.
Мне в тот день было не до подсчётов, и потому я не возьмусь утверждать, кто из газетчиков оказался ближе к истине, а мнения разнились довольно существенно, от ста тысяч до полумиллиона — против трех тысяч участников марша и десяти тысячного полицейского охранения. Но даже и сто тысяч — уже довольно ясное и недвусмысленное волеизъявление народа, показавшее, насколько низко он оценивает своего нынешнего монарха, симпатизирующего недавнему врагу и готового предать интересы Британии ради прелестей дважды разведённой немецкой шпионки. Полагаю, что если бы партии британских коммунистов пришла на ум гениальная идея устроить шествие по Пикадилли — они, разумеется, вряд ли нашли бы там сторонников и поддержку доброжелательно настроенной публики. Но и такого ожесточенного сопротивления не встретили бы тоже. В такие минуты я горжусь тем, что я британец. Хотя повод и горький.
Рискну показаться брюзгливым стариком, для которого раньше трава была зеленее, а девушки симпатичнее , но ни при славном Георге V, ни тем более при его бабушке Виктории, такого и представить себе было невозможно. Они действительно были Королем и Королевой с больших букв, и, вспоминая годы их правления, я не могу представить себе ситуацию, подобную нынешней. Чтобы правительство тех лет одобрило акцию, настолько непопулярную в народе, что сам факт этого одобрения уже чуть ли не спровоцировал стихийное восстание? Какая печальная ирония — неустанные усилия Георга V по объединению нации дали свои плоды лишь после его смерти и вот в такой странной форме, когда против лондонских бобби плечом к плечу встали люди и моро, докеры и аристократы, мужчины и женщины, ветераны и коммунисты, живые и мёртвые — в едином порыве, позабыв о многолетней вражде, впервые действительно считая друг друга братьями если не по крови, то хотя бы по духу! Неужели мы действительно не способны относиться друг к другу по-человечески просто так, неужели объединить нас может лишь серьёзная опасность, одинаково угрожающая всем?
Но я отвлёкся. И не случайно — трудно писать о собственных недостойных поступках, тем более о двойном предательстве. Путь к предательству долог и состоит из множества крошечных шажочков, каждый из которых по отдельности кажется сущей ерундой, не стоящей внимания пустяковиной. Что послужило первым шагом для меня? Может быть, то, что я скандировал "Но пасаран!" вместе с другими защитниками баррикады, ломая ноги механическим лошадям или (о, Боже!) вместе со всеми орал слова "Интернационала", стараясь заглушить звон колоколов Сент-Мери-ле-Боу, включённых в умиротворяющий режим? Или это случилось позже, вечером того же дня, когда во время погони за монстром по Спиталфилдским катакомбам я совершил своё первое предательство и не сделал ничего, хотя имел полную возможность уничтожить или даже пленить чудовищное порождение моего бывшего коллеги? Или же всё началось намного раньше, с того непристойного облегчения, почти что радости, которые я испытал при известии о трагедии в доме Лейберов? Облегчение оттого, что где-то справились без меня, что ещё один ребёнок убит не мной. Только вот радовался я преждевременно — очень скоро выяснилось, что для совершения врачебной ошибки вовсе не обязательно наличие белого халата…
Но обо всём по порядку.
— Речь идёт об убийстве ребёнка, сэр! Его замуровали в стене!
Помню, при этих словах молодого констебля я перестал напряженно делать вид, что абсолютно спокоен, и тут же устыдился собственной реакции. Насильственные смерти детей в примыкающем к Пеклу районе Уайтчепела с некоторых пор сделались явлением чуть ли не обыденным. Во всяком случае — регулярным. Поговаривали даже о возвращении нового Потрошителя, ныне переключившегося на детей и оставляющего свои жертвы в куда более неприглядном виде, чем его предшественник. Каждый раз, узнавая из газеты о новом изуверски растерзанном теле ребёнка или женщины — всегда только ребёнка или женщины, никогда взрослого мужчины, — я испытывал острое чувство вины. Хотя и не был ни в чём виноват — тогда ещё не был, ведь Лейберов зачищал не я, и не я допустил роковую оплошность, не доведя операцию до конца. Просто я знал, кто убийца и почему он выбирает лишь женщин и детей. Со взрослым мужчиной ему не справиться. Пока ещё нет. Во многих знаниях — много печали…
Были, правда, и другие убийства, к части которых я имел непосредственное отношение. Убийства тихие, но яркие, всегда заканчивавшиеся пожаром. Жертвами тихих и ярких тоже почти всегда были именно дети, но их убивали и предавали огню вместе с родителями, а иногда и со случайными свидетелями или друзьями семьи, зашедшими в гости не вовремя. Как правило, их не замуровывали в стенах, а просто сжигали вместе с домом, как Лейберов, давая жёлтой прессе возможность вдоволь покричать о новом ужасном преступлении Поджигателя. Но случались исключения, когда отец семейства осознавал всю тяжесть совершенной им ошибки и брал правосудие в свои руки, не дожидаясь неизбежного визита того, кого докеры окрестили Джоном Паяльной Лампой. Если меня что и удивляло, так это малое количество опомнившихся, пытающихся как-то исправить содеянное. Так ли трудно осознать свою неправоту, когда твой незаконный ребёнок — ребёнок, зачатый вопреки долгу, в нарушение данного слова никогда и ни при каких обстоятельствах не иметь детей, — съедает зазевавшуюся горничную или, не удовлетворившись молоком, отгрызает кормилице грудь по самые плечи?.. Какой же зашоренностью сознания нужно обладать, чтобы продолжать видеть в подобном чудовище просто ребёнка?
Но я опять отвлёкся.
Вернёмся на борт Бейкерстрита, в утро понедельника — первого понедельника после Кейбл-стрит, вечерней попойки с докерами и ночного путешествия по зловонным подземельям Ист-энда. Первое утро после моего первого предательства. Именно тогда к нам на борт явился молодой констебль с сообщением о новом убийстве — вернее, убийстве довольно старом, но обнаруженном только что благодаря вчерашним беспорядкам. Я не стал отказываться, когда Холмс решил лично осмотреть место происшествия и попросил меня составить ему компанию. До нужного дома на Бэк-Черч-лейн мы добрались сравнительно быстро, сложнее оказалось найти место для парковки. Только тут я понял причины, побудившие моего друга предпочесть тесный и неудобный автожир куда более комфортабельным авиеткам — им требуются специальные площадки, которыми ныне оборудованы практически все крыши в более респектабельных районах, но вот в Уайтчепеле вряд ли нашлась бы хотя бы одна такая. Крохотному же автожиру достаточно любой более или менее ровной дорожки. Пилот высадил нас в небольшом скверике ближе к Тауэр-хилл и умчался искать новых пассажиров, мы же отправились обследовать дом. Благо отличить его, даже не зная точного номера, было нетрудно по выбитым стёклам первого этажа и наполовину разломанной стене эркера — именно в ней и был обнаружен труп. Не знаю, кто постарался — то ли докеры в поисках спрятавшихся чернорубашечников, то ли полицейские, в поисках докеров, или же просто соседи решили под шумок отомстить домовладельцу, но как бы там ни было, один полуразрушенный дом вместо многочисленных погромов и пожаров — неплохой размен.
Как сообщил констебль, пока мы осматривали крохотное высохшее тельце, припорошенное известковой пылью, дом пустовал уже несколько месяцев, а предыдущие жильцы съехали при подозрительных обстоятельствах: просто исчезли в одно прекрасное утро, оставив на крыльце адресованную молочнику записку о том, что в его услугах более не нуждаются. Домовладелец показал, что жильцы — ничем не примечательная пара средних лет, представившаяся супружеской четой Уэстов, остались ему должны за два последних месяца, и потому их внезапный отъезд его разозлил, но ничуть не удивил. И он, и соседи были уверены, что Уэсты бездетны.
Тут я заметил нечто, поразившее меня и заставившее задуматься — Холмс, пользуясь тем, что я перекрывал констеблю обзор и последний не видел, чем именно занят мой друг, ловким движением отломил кусочек от мумифицированного трупика и сунул его себе в карман. Кажется, это был палец, я отчётливо слышал хруст сломавшейся фаланги. Заметив мой негодующий взгляд, Холмс лишь усмехнулся и пожал плечами — похоже, он ничуть не стыдился содеянного. Ранее я не замечал за моим другом и компаньоном склонности к подобного рода сомнительным сувенирам, но… время течёт, всё меняется. Старые привычки уходят в прошлое вместе с викторианской эпохой и юбочками для ножек стульев, им на смену приходят новые, пусть и не всегда приятные. И если время настолько меняет даже лучших из нас — то что остаётся на долю прочих?
Погружённый в столь невесёлые мысли, я решил не возвращаться сразу вместе с Холмсом на борт нашего Бейкерстрита, а попросил высадить меня у ремонтной мастерской, в которой вчера оставил свой изрядно помятый моноциклет. Езда без тормозов — то, что я сам себе прописывал как врач при подобных меланхолических умонастроениях. Часик-другой безудержной гонки по пустынным предместьям — и встречный ветер выбьет из головы любую дурь.
***
Забавно, как всё изменилось буквально за одно поколение. Каких-то сорок лет назад мёртвые солдаты — идеальные солдаты! солдаты, не боящиеся умереть, ибо уже мертвы! — были секретнейшей разработкой, самым чудовищным оружием массового поражения, единодушно запрещённым Женевской конвенцией. О бригадах Z говорили шёпотом и оглядываясь. А сегодня механик, один из наших — не ветеранов, конечно же, куда более поздней модификации, — буквально напоказ выставлял свою сущность, чуть ли не гордился ею. Ныне быть мёртвым — не очень прилично, да, но былого ужаса нет. Нет и уважения. При таком отношении стоит ли удивляться, что то один, то другой ветеран решает нарушить данное когда-то слово? Скорее достойно удивления то, что и в наше циничное время хоть кто-то ещё остаётся верен своему долгу. И готов его исполнить, каким бы тяжёлым он ни был.
Лейберов зачищал не я. Может быть, именно поэтому чувство вины было столь острым, что не помогла даже многочасовая гонка по пересечённой местности — если бы я пошёл сам, то, наверное, сумел бы обойтись без лишних жертв и не упустил бы монстра. Как не упустил в катакомбах? — ехидно уточнял внутренний голос. Внутренний голос был неправ — когда зачищали Лейберов, передо мной не стояло проблемы двух взаимоисключающих приказов, и долг был лишь один. И я бы его исполнил. Вчера же, когда мы с коллегой Маклином решили прочесать подземные коммуникации под Спиталдфилдским рынком, в одном из подвальных помещений которого охранник обнаружил труп растерзанного ребенка, этот приказ уже висел надо мной, заставляя выбирать между долгом и долгом.
Труп мальчика лет девяти успел наполовину разложиться в тепле и сырости — внимание охранника как раз и привлёк скверный запах. Горло ребёнка было разорвано и выедено до позвоночника, мягкие ткани с лица почти полностью стёсаны словно бы узкой стамеской, двойные отметины которой отчётливо были видны на скуловых костях и не вызывали ни малейших сомнений в том, что потрудились тут не крысы. Во всяком случае — не только они, и не они первыми. Мы с коллегой Маклином — коллегой, разумеется, отнюдь не по врачебной деятельности — поняли друг друга без слов, едва увидев эти характерные следы. И не стали дожидаться подкрепления. В конце концов, у нас были кое-какие преимущества, отсутствующие у тех, кто не прошёл специальной алхимической обработки в особых войсках Её Величества. Например, способность видеть в полной темноте или ориентироваться на слух ничуть не хуже, чем при помощи зрения.
Мы с Маклином разделились и шли параллельно, обследуя подвалы. Ни мне, ни ему вовсе не обязательно было осматривать каждый тупичок или ворошить каждую кучу тряпья, чтобы понять, есть кто поблизости или нет: слуха вполне хватало. Нас не интересовали многочисленные прячущиеся по тёплым подвалам крысы, как обычные, так и двуногие; обостренное восприятие фиксировало издаваемые ими звуки и сразу же отбрасывало, как белый шум. Мы искали дичь куда серьёзнее. Нас было двое, а тварь одна. Значит, у нас было вдвое больше шансов её обнаружить.
Мне повезло — или не повезло, тут уж с какой стороны посмотреть. Я наткнулся на тварь совершенно неожиданно. Не было времени на подготовку и принятие решения заранее, не было никакого предчувствия — ни легчайшего движения, ни почти неуловимого шевеления воздуха, ни струйки иного запаха, чуждого густой подвальной вони. Просто я сделал следующий шаг, случайно повернулся в нужную сторону — и увидел. На расстоянии не далее ярда, буквально руку протянуть, и я мог бы коснуться…
Нет, не ребёнка — нас долго и тщательно учили отстраняться и абстрагироваться, да и воспоминания о другом ребёнке, навсегда оставшемся в подвале овощного рынка, были слишком свежи. Они не люди. Чудовища, одержимые жаждой убийства, безмозглые и беспощадные твари, которым не дано вырасти и поумнеть. Мой долг ветерана как раз в том и состоит, чтобы не дать им вырасти и поумнеть. Взрослая особь способна уничтожить полгорода. На Хиросиму в своё время сбросили всего четверых, взрослых и обученных — и их оказалось вполне достаточно, чтобы мир содрогнулся. Единственный выход — убивать. И убивать как можно раньше — именно поэтому на сомнительные роды всегда зовут ветеранов. Мы не звери и стараемся по возможности щадить беременных — женщина может родить и опомнится, поняв, кого родила. Женщина может сама уничтожить чудовище — и созранить жизнь и себе, и мужу. Мы не звери и убиваем лишь упорствующих. А вот сами твари не всегда щадят даже собственных матерей. Так что единственный выход — как можно раньше, как можно тщательнее и безо всякой жалости. Яснее ясного.
Но полученный два дня назад приказ был столь же ясен — объект брать живьём и только живьём! Более того, при малейшей угрозе жизни объекта предписывалось не просто свернуть операцию, но и защищать его всеми силами и средствами. Как выбирать между долгом и долгом, если первый противоречит второму? Что бы я ни сделал — я всё равно оказался бы предателем. Просто там, в подвале, у меня не хватило времени подумать и решить, каким долгом из двух я предпочту пренебречь и кого именно больше готов предать?
Секунду или две мы с тварью смотрели друг на друга почти в упор. Если бы она бросилась на меня, я бы убил её не колеблясь. Выбор был бы сделан, и сделан не мной. Но она оказалась умнее. Похоже, учатся они столь же быстро, как и набирают физическую мощь. Тварь не бросилась. Наоборот, не спуская с меня внимательного взгляда, она сделала маленький шажок назад. А потом ещё один. И пока я медлил, взвешивая, чьё же доверие мне предать и какое из предательств окажется меньшей подлостью, тварь снова приняла решение за меня, растворившись в переплетении подземных катакомб так же беззвучно, как и появилась. И мне оставалось только клясть себя за нерешительность — ибо слишком долго выбирая между двумя обязательствами, в итоге я предал оба, хуже и быть не может. Так, во всяком случае, казалось мне тогда. Я и представить не мог, что не пройдёт и суток, как я совершу новое предательство, несоизмеримо более тяжкое, а через две недели запутаюсь окончательно. Но тогда я просто клял себя последними словами и удивлялся краем сознания — почему, собственно, думаю о твари в женском роде? Ведь отлично знаю — и видел! — что это мальчик… Не потому ли, что бесполую аморфную тварь предать смерти (предать?) куда проще? Падение в бездну не имеет конца, раз ступивший на путь предательства будет предавать снова и снова. У него просто нет выбора, ибо любое его действие уже — предательство. Впрочем, бездействие — тоже.
Долгая пешая прогулка по ночному городу — не менее верное средство от расстроенных нервов, чем быстрая езда. Простроченные редкими кляксами газовых фонарей улицы пустынны — у большинства баров лицензия лишь до одиннадцати, а Биг-Бен недавно пробил четверть первого, самые неторопливые гуляки давно разбрелись. Я не прокладывал маршрута и старался вообще ни о чём не думать — и то, что ноги сами вынесли меня к задворкам Спиталфилдского рынка, можно было бы счесть случайностью. Или судьбой — зависит от точки зрения. Конечно, я мог бы выйти на Коммершиал-роуд и по Дорсет-стрит, но вовремя вспомнил, что на ней как раз проходят ремонтные работы, а мне не хотелось карабкаться по земляным отвалам, на каждом шагу рискуя свалиться в канаву. Так что выбор мною пути выглядел совершенно логичным — судьба всегда именно так и выглядит. И я почти не удивился, когда, повернув на Брик-лейн, снова столкнулся с ней. То есть, с ним…
Он сидел на решётке воздухозаборника метрополитена — очевидно, грелся, ночь выдалась довольно холодной. В первый миг мне показалось, что он одет в комбинезон камуфляжной расцветки — будь в моей груди сердце, оно бы наверняка пропустило удар, настолько похож он был на уменьшенную копию солдата-ветерана — но не нынешнего, а времён Нашествия и Всемирной войны. Но это, конечно же, был не камуфляж — всего лишь пятна грязи и сажи да неверная игра теней. Он был голым и грязным, как и подобает ему подобным. И он жрал. Слава Всевышнему, на сей раз это была всего лишь крыса…
Мы заметили друг друга почти одновременно — но всё-таки я на долю секунды раньше. И это позволило мне увидеть, как он меняется, во мгновение ока переходя от сытой и почти безмятежной расслабленности к напряжённой готовности напасть или спасаться бегством. До него было шагов семь, а то и больше — слишком далеко для удачного рывка, тем более что подвальное оконце с разбитым стеклом было у него буквально под боком. Я замер, боясь спугнуть тварёныша резким движением… и понял, что решение мною уже принято — ведь убить его я бы мог совершенно спокойно и с куда большего расстояния. Что ж, невозможно угодить сразу всем. Дело за малым — захватить чуткую и осторожную тварь с минимальными повреждениями, чтобы мною остались довольны хотя бы контрразведчики. Впрочем, долг ветерана тоже будет исполнен, пусть и не совсем обычным образом — я удалю с улиц чудовище, убивающее женщин и детей. И, возможно, смогу спать спокойно, хоть какое-то время. Возможно…
Тварь меж тем запрокинула голову, принюхиваясь — в желтоватом свете фонаря я отчётливо разглядел перепачканные в крысиной крови губы, когда они вдруг растянулись в... оскале? Нет. В улыбке. Самой настоящей улыбке — тварёныш узнал меня. Его поза утратила большую часть напряжения, став слегка настороженной, не более. Что ж, это к лучшему. Если он помнит меня и доверяет мне хотя бы частично — его будет намного проще поймать. Тут как с приручением диких животных — главное, не торопиться и не делать резких…
Бросился на меня он совершенно неожиданно, почему-то отталкиваясь только одной рукой и ногами, как собачонка с покалеченной лапой. Но это не мешало ему быть невероятно быстрым — я успел заметить лишь размазанную полосу, стремительно выстрелившую от вентиляционной решетки к моим ногам и тут же рывком отдёрнувшуюся обратно. Я не успел бы его схватить, даже если бы и ожидал чего-то подобного. Я бы и нагнуться не успел. Неужели все детёныши настолько стремительны? Или… страшно подумать, он –прогрессирует?
Вернувшийся на тёплую решётку тварёныш тем временем окончательно расслабился, словно своим стремительным броском мне под ноги и обратно он то ли что-то самому себе доказал, то ли окончательно убедился в моей безвредности. Не спуская с меня глаз и по-прежнему широко улыбаясь, он перекатился с четверенек на задницу и похлопал ладонью по металлическим прутьям, заинтересованно прислушиваясь к издаваемым теми звукам. И тут я понял, что его руки пусты — обе. Полуобглоданный трупик крысы остался лежать у моих ботинок.
Не знаю, что это было — действительно благодарность или голый инстинкт, примитивное заискивание перед более сильной особью одного с тобою вида, одинаково свойственное всем тварям, независимо от степени их разумности или даже витальности. Да и не хочу знать. Для меня это был знак свыше.
Я не буду больше его ловить. Не позволю умникам с Рита-роуд превратить в супероружие и использовать в своих целях — наверняка грязных, у контрразведки иных не бывает. Я его убью. Убью быстро и по возможности безболезненно. Окажу высшее милосердие, которого только и может ждать ветеран от ветерана. И пусть он никогда не был солдатом, пусть он всего лишь безмозглая жертва давно закончившейся войны — но он поделился со мной самым ценным, что имел. И я не посмею отказать ему в такой малости. Я сумею сделать это быстро и чисто, надо лишь поднять правую механистическую руку и по-особому напрячь бронзовые сочленения кисти, запуская в действие синтезатор пуль из твёрдого кислорода…
Сочное хрупанье стекла о булыжную мостовую и последовавший за ним горестный вопль разорвали ватную тишину, ранее лишь слегка разбавляемую шипением ближайшего фонаря. Вопль перешёл в полузадушенный хрип и почти сразу сменился иканием. Машинально обернувшись на звук, я увидел пьянчужку, вырулившего из-за угла и стремительно трезвеющего над оброненной бутылкой. Не знаю, много ли он успел увидеть, но глаза у него были хороши. Я отвлёкся лишь на долю секунды — но когда снова перевёл взгляд на вентиляционную решётку, она уже была пуста. Впрочем, это не имело значения. Теперь, когда решение принято, всё постороннее отдалилось и стало неважным. Так она всегда и срабатывала, пресловутая "кнопка контроля", что внедрялась таким как я глубоко в подсознание — и которой напрочь лишены те, кто мёртв от рождения. Да, мы монстры — но мы монстры на службе правительства, лояльные и управляемые. Ребёнок же не способен контролировать даже сам себя — а значит, он не поддаётся и контролю извне. Он неуправляем. А что может быть страшнее совершенно неуправляемого маленького чудовища? Только чудовище, сумевшее вырасти.
Идти по следу оказалось неожиданно легко — то ли я сумел хорошо настроиться на тварёныша за время нашего недолгого контакта, то ли он сам хотел быть пойманным. Я шёл быстро, почти бежал, ловя хлебные крошки намёков — сдвинутая крышка люка ливневой канализации, не в унисон с другими качнувшаяся ветка, тонкая струйка чуждого запаха, потревоженная поверхность мазутной лужи. Я почти бежал — и никак не мог его догнать, он всё время оказывался впереди. Мелькал на периферии зрения смазанной светлой тенью и тут же исчезал, ни обернуться, ни рассмотреть толком, ни прицелиться. А потом вдруг исчез окончательно. Нырнул и узкую бойницу подвального воздуховода и словно бы растворился. Я дважды обошёл квартал по кругу лишь для того, чтобы окончательно убедиться — он не пошёл дальше по подвальным переходам, которыми пронизана старая часть города, так и остался здесь. В этом доходном доме с небольшим внутренним двориком.
Дворик был крохотным, чуть ли не уже ведущей в него арки, дом когда-то, вероятно, знавал лучшие времена, но настолько давно, что напоминаний о том почти не осталось. Судя по многослойной штукатурке и окнам разного размера и формы, многократно перестраивался. Сейчас четыре его этажа были поделены на три подъезда. В каждом по двенадцать квартир, типичные меблированные соты для одиночек и семей со скромным достатком. Объявлений "сдаётся внаём" или пустых ячеек напротив номеров квартир нет, значит, заселены все. У многих наверняка дети. Остаётся надеяться лишь на то, что никакой зверь не бесчинствует там, где живёт, а тут у тварёныша была явная лёжка. Эхо его эманаций многократно отражалось от стен и перекрытий и не давало точного направления, но безоговорочно доказывало, что бывает он здесь часто и подолгу. Весь маленький дворик ими буквально провонял. Запах — слово неподходящее, но я не могу подобрать другого. Нет, от тварёныша, конечно же, пахло, как и от всех нас — но то был алхимический запах, хоть и резкий, но чистый, почти стерильный, запах скорее лаборатории, нежели прозекторской или морга. То же, что я имею в виду сейчас и по чему любой из нас опознает своего в самой густой толпе и под самой изощрённой личиной, вряд ли имеет отношение к обонянию. Особая некроэманация, свойственная лишь неживому бытию и заметная только тем, кто сам уже перешёл "к альтернативному способу жизнедеятельности". Обычные люди её не замечают. Животные в этом отношении более чувствительны — не удивлюсь, если бродячие собаки обходят этот двор стороной: у лондонских шавок отличное чутьё на опасность. Я прождал до утра, но тварёныш больше не появился
И я вновь совершил ошибку — не первую и не последнюю. Я никому ничего не сказал, посчитав это личным делом между нами двумя, и никем более. Обязан был доложить, если не начальству, то хотя бы тому же Маклину, дежуря посменно, мы наверняка подкараулили бы тварёныша. Но я не был уверен в том, какой из долгов предпочтёт исполнить мой коллега, а потому промолчал. Решил, что и сам справлюсь.
И снова ошибся.
Следующие две недели я приходил туда каждую ночь — но тварёныш ни разу не дал мне ни единого шанса. Он был дьявольски осторожен, всегда где-то рядом, но вне досягаемости, лишь обозначая присутствие, но не показываясь на глаза. Чувствовал он что или просто издевался? Не знаю. Но так продолжалось четырнадцать ночей — до той, последней, когда я увидел у подворотни припаркованный паромобиль без опознавательных знаков.
Шофёр кого-то ждал и не тушил котёл — я слышал слабое тарахтенье движка. Меня почему-то сильно встревожила эта машина, уместная на узкой и загаженной улочке Ист-энда не более, чем денди из высшего общества в низкопробном ирландском пабе. Водитель курил и стучал по мобильному телеграфу — я видел огонёк его сигареты и мог даже разобрать обрывки разговора. Я не очень хорошо ловлю телетайпные передачи на слух, но шофёр стучал достаточно медленно. Ничего интересного я не услышал — его просили подождать, а он ругался и говорил о тройном тарифе за простой, обычные деловые переговоры. Почему-то мне не хотелось показываться ему на глаза, но машина стояла слишком неудобно, перегородив подворотню. Пока я раздумывал, будет ли достойным человека моего возраста и положения опуститься на четвереньки и таким образом пробраться во двор под брюхом паромобиля, хлопнула дверца и шофёр вышел, намереваясь добавить и без того не слишком чистой улочке ещё немного жидкой грязи. Пока он сопел у стены и возился с застёжками, я бесшумно миновал машину с противоположной стороны и нырнул в тёмную подворотню.
Пройдя под низким арочным сводом, я осмотрелся. Освещения во дворе не было — фонарь над аркой оказался разбитым и давно не использовался по назначению, ни одно из окон не светилось: даже если кто из обитателей дома не спал, он предпочитал не тратить газ понапрасну. Двор освещало лишь слабое ровное зарево уличных фонарей, отражённое лондонской кровлей и не столько рассеивающее мрак, сколько подчёркивающее его.
Пока я разглядывал тёмные провалы окон, замок на двери среднего подъезда щёлкнул, скрипнули петли, и во двор осторожно вышла женщина с ребёнком на руках. Чуть постояла, давая глазам привыкнуть, и двинулась к арке, буквально нащупывая ногами дорогу. Она была без фонаря, да и не смогла бы его удержать: обе её руки были заняты младенцем, запелёнатым в ватное одеяло чуть ли не вместе с подушкой, а на левой ещё и висела сумка — скорее хозяйственная, чем дамская. Женщина прижимала её левым локтем к боку, правой рукой стараясь поправить завернувшийся край детского одеяльца. Пальцы её при этом чуть подрагивали — особенно указательный.
По этому лёгкому тремору правого указательного я её и узнал — недавно по долгу службы я наблюдал её роды (вполне успешные и закончившиеся благополучно) и сразу отметил профессиональное заболевание пианистов и морзянщиков, чем немало удивил дежуривших у её палаты секретных агентов. Её вроде бы подозревали в шпионаже — или наоборот, хотели заставить за кем-то шпионить, но это меня не касалось, я сразу ушёл, как только принял ребёнка и удостоверился, что с ним всё в порядке. Как же её звали, эту телеграфистку? Кейт, кажется, или как-то похоже, что-то такое, почти германское. Рожая, она и "мамочка" кричала исключительно по-немецки, с отчётливым кёнигсбергским акцентом. Слишком отчётливым, я бы сказал, даже старательным. Быть немецкими шпионками нынче модно. Но это, опять-таки, не моё дело.
Я, конечно же, не помню всех, за чьими родами наблюдал, и уж тем более тех, с которыми всё обошлось благополучно, но эти были совсем недавно, ещё и месяца не прошло. Не знаю, что уж там и кому показалось подозрительным в её беременности настолько, что Адмиралтейству потребовался ветеранский надзор, но родила она нормальную здоровую девочку. Живую. Уж настолько-то я не мог перепутать! Отец её ребёнка был живым человеком с горячей кровью, за это я могу ручаться. Не знаю, кто был её мужем — если один из наших, то я снимаю шляпу перед его мудростью. Чем плодить монстров, уж лучше отдавать всю свою нежность и душевную теплоту живому ребёнку, пусть даже в нём и нет ни капли твоей крови.
Как бы там ни было, эта женщина была живой, хотя и отчётливо пахла смертью, впрочем, как и всё в этом дворике. И ребёнок её тоже был живым, ворочался и слегка попискивал, словно ему было тесно в большом свёртке. Слишком большом — для маленькой девочки, которой нет и месяца…
Я шагнул им наперерез раньше, чем успел додумать эту мысль до конца
Эта женщина не знает, с кем связалась и чем рискует, она наполовину безумна, как и любая мать, ею движет лишь инстинкт защиты потомства, голая биохимия, необходимая для успешного выживания вида в целом, но сейчас ставящая под угрозу жизнь и самой телеграфистки, и её маленькой дочери, и всех, кто случайно окажется рядом. Остановить, уберечь, не дать чудовищу пополнить список своих жертв ещё и этими двумя именами. Но сначала чудовище следовало отделить от живого щита. И лучше выгнать на улицу — в этом крохотном дворике невозможно стрелять, слишком велика вероятность рикошета.
Может быть, я двигался не настолько бесшумно, как мне хотелось, или же её глаза привыкли к темноте — но мне не удалось подойти незамеченным. Она обернулась — резко, словно попавший в западню зверь, готовый дорого продать свою шкуру. Горькая ирония — защищаться от того, кто хочет тебя спасти! Требовалось срочно сменить тактику — я замер, выставив руки ладонями вперёд. Сказал, стараясь, чтобы голос звучал мягко и убедительно:
— Мэм, вам не стоит меня бояться. Я врач. Я вам помогу…
Почему-то эти слова её ничуть не успокоили. Более того — она отшатнулась. Сумка упала, по булыжникам раскатились женские мелочи. Отлично: упавшая сумка давала мне повод присесть, а раскатившаяся мелочёвка — причину оставаться в таком положении, собирая выпавшее. Я присел, бормоча себе под нос успокаивающие и бессмысленные слова о том, что всё в порядке, что сейчас мы всё соберём, я помогу, конечно же, помогу… О чём говорить — неважно, главное говорить, молчаливый человек всегда пугает больше, чем тот же самый, но болтающий без умолку. Собирать можно долго, собирать и болтать — до тех пор, пока она не успокоится. А она обязательно успокоится — трудно боятся того, кто бормочет всякую ерунду и к тому же смотрит на тебя снизу вверх. Хотя нет, лучше пока не смотреть — прямой взгляд тоже может насторожить или вызвать агрессию, это на подкорке…
— Вы!
Я всё же не удержался и взглянул на неё, поражённый тем, сколько же ненависти можно вложить в такое короткое слово. Она смотрела на меня в упор, и от её взгляда у меня язык присох к нёбу. Я знал этот взгляд — видел такие не раз. Но, как правило, лишь у тех, чьи роды не кончались благополучно. Она тоже меня узнала. И это её не успокоило.
Я должен был что-то срочно сказать, но не мог найти нужных слов. "Мэм, я вам помогу, только доверьтесь…" — она не поверит. Сумею ли я из такого положения выстрелить так, чтоб убить только тварь, не задев ни телеграфистку, ни её дочь? Ответ короткий — нет. Разве что только при помощи чуда, а я в них давно не верю. Пальцы моей левой руки наткнулись на что-то тёплое и твёрдое. Детский рожок с подогретым молоком и гуттаперчевой соской, новейшие научные достижения для заботливых мам. Звяканье стекла о стекло в гулкой напряжённой тишине прозвучало неожиданно громко.
Два рожка.
Я поднял их на ощупь, намереваясь положить в сумку, поверх всего остального. Но замешкался. Рожки были разные. Белый и чёрный. Даже слабых отражённых отсветов далёких фонарей хватало, чтобы это понять. Два рожка, белый и чёрный — вернее, кажущийся таковым во мраке ночного уайтчепельского двора. Но даже если бы стекло бутылочек оказалось непрозрачным, я бы всё равно их не перепутал — они даже тёплыми были по-разному. Молоко подогрели, как это всегда делают с молоком; во второй же бутылочке жидкость просто не успела остыть.
Эта женщина знала, с чем она имеет дело, и приняла все возможные меры, чтобы себя обезопасить…
— Не двигайтесь! — не знаю, как и откуда она умудрилась вытащить пистолет, не отпуская детей. Может быть, заранее догадалась положить его под детское одеяльце, но теперь чёрное дуло смотрело мне прямо в лоб. — Не двигайтесь, и больше никто не пострадает. Мы просто уйдём. Уедем… далеко. Не двигайтесь. Пожалуйста. Он заряжен разрывными.
Я замер. Эта женщина знала слишком много. В том числе и о том, как убивать неживых.
Она отступила на шаг, не отводя пистолета. Потом ещё на шаг. Если я собирался что-то предпринять, нужно было действовать немедленно, следующий шаг — и она скроется в подворотне.
— Мэм! — окликнул я её тихо, по-прежнему не шевелясь и надеясь, что не ошибаюсь. — Возьмите сумку. Вам пригодится…
Кажется, я нашёл-таки нужные слова — она остановилась. Долгие две или три секунды смотрела на меня — просто смотрела, словно увидела впервые. Потом кивнула. Сказала просто, словно сообщая, что на улице идёт дождь:
— Спасибо. Помогите донести до машины.
Повернулась ко мне спиной и спокойно пошла к выходу на улицу. Я не успел заметить, куда она спрятала пистолет.
Я мог бы её догнать. Повалить, отобрать детей. Может быть, даже спасти и дочку, но её саму уж точно. Может быть, она даже не успела бы выстрелить. Я мог бы. Да. В крайнем случае — геройски погибнуть в попытке исполнить миссию, оказавшуюся невыполнимой.
Но вместо этого я просто донёс её сумку до паромобиля, а потом стоически принял на себя гнев разъярённого таксиста. Выгреб ему всё, что было в кармане, не глядя. Наверное, там оказалось слишком много — если судить по тому, как быстро он сменил брань на приторную любезность. Машина рванула с места неожиданно резво — котёл, похоже, был слегка перегрет и шофёр не просто так нервничал. Я долго смотрел вслед, даже когда её обтекаемый силуэт окончательно растворился в привычном желтоватом тумане.
Может быть, эта женщина знает, что делает. Может быть, она сумеет не только вырастить его, но и воспитать. Воспитать человеком… Может быть, она найдёт — или уже нашла — верный способ. Или другие найдут — там, далеко, где странный то ли тюремщик, то ли учитель умудрялся делать людей из настоящих волчат, не прибегая при этом к методике доктора Моро. Может быть, у него и получится. Если у кого и получится, то только у него. Или же я просто старый глупец, верящий в ерунду. И эта женщина — самонадеянная глупышка, ещё одна жертва чудовища, вместе со своей крохотной дочкой и десятками, сотнями или даже тысячами чьих-то ещё дочерей. И лучше бы я убил её сейчас, я ведь смог бы сделать это не больно. Может быть, так было бы лучше для всех.
Двумя неделями ранее на Кейбл-стрит я был уверен, что защищаю будущее. Но кого я защитил сегодня на Уайтчепел-роуд?
И кого — предал?
***
— Думаю, Ватсон, вам будет небезынтересно узнать, что Уэсты не убивали своего ребёнка, — произнёс Холмс, задумчиво разглядывая плавающее в пробирке нечто, больше всего напоминавшее белёсого червяка. Если, конечно, бывают червяки с маленьким желтоватым ноготком вместо головы. — Чужого, впрочем, тоже. Проведённые мною исследования неопровержимо доказывают, что этот ребёнок годится им в прадедушки. Ему как минимум триста лет. Как и самому зданию, кстати. Помнится, как раз около трёх веков назад имел место небольшой скандал с одним довольно популярным в те годы архитектором — он любил замуровывать некрещёных младенцев в фундаменты и стены возводимых по его проектам церквей. То ли он строил не только церкви, то ли у него нашёлся подражатель из современников. Как бы там ни было, преступление было совершено, но по прошествии стольких лет приговор наверняка привело в исполнение само время.
Мы сидели в гостиной Бейкерстрита, прогулочного дирижабля класса яхта, ныне довольно старомодного, если не сказать антикварного, и вот уже почти полвека служившего нам с Холмсом домом. За панорамными окнами жёлто-серый сумрак самой обычной лондонской ночи потихоньку сменялся серо-жёлтым полумраком самого обычного лондонского дня. Я должен был бы радоваться тому, что всё наконец разъяснилось и мой друг не станет коллекционировать пальцы мёртвых младенцев. Но я чувствовал лишь опустошение. Холмс, конечно же, не мог не видеть мою подавленность, но вот причины её истолковал, похоже, неверно. Потому что, чуть помолчав, он добавил другим тоном и куда более мягко:
— Не вините себя, мой друг. Не вы это начали, не вам и заканчивать. В старые добрые времена младенцев убивали ничуть не реже, чем сегодня. Просто предпочитали использовать их трупы в качестве дармового строительного материала, ведь детей женщины все равно нарожают новых, а за каждый кирпич надо платить.
Возможно, он пытался так пошутить, в своей обычной немного неуклюжей манере. А может быть, и нет. Не уверен.
Я больше ни в чем не уверен.