Азия
Азия
Что такое "авторотация", впервые я услыхал еще школьником. Это был мой второй полет на самолете, и так случилось, что рядом со мной оказался большой специалист по данному вопросу. Мне было всего пятнадцать, и я считал себя достаточно самостоятельным и начитанным парнем, который уже может сам летать на самолетах, не ставя в известность родных. Тогда у меня была вполне романтичная история, с девушкой, ждущей на юге, в одной из азиатских республик бывшего Союза. Эта история изобиловала поездами, самолетами и долгими разговорами по телефону... Так вот, остро пахнущий потом толстяк, мой сосед, громко рассуждал о том, что если не гробанулись на взлете, то точно долетим до пункта назначения, а уж там будет вторая "угадайка" — упадем или не упадем.
Он обращался ко мне на "вы", шумно сморкался и рассказывал о том, что "боинги" не имеют противообледенительной системы, поэтому их надо поливать специальными жидкостями, а "аэробусы" — потеют, поэтому их поливать не надо.
— Вы, наверное, самолетами занимаетесь, — спросил я, скорее из вежливости, чем с интересом, меня в тот момент больше занимали вопросы насквозь лирические.
— Нет, вертолетами! Я вертолеты строю. — Он заёрзал на сидении, задевая меня локтем. — Вы, вот, например, знаете, как вертолет летает?
— Да, — ответил я со скукой в голосе.
— Ну, допустим… а как он поворачивает?
— Меняется угол наклона плоскости лопастей, и, наверное, задний винт подруливает.
— Ну, допустим… а если вертолет падает, как спастись?
— Выпрыгнуть с парашютом, — предположил я, — катапультироваться?
— Нет, катапульты уже практически никто не делает, военные разве что... Вертолет может сам приземлится, даже с выключенным двигателем.
— Как это?
— А вот так это! — мой собеседник с удовольствием посмотрел на меня, с высоты своих трех подбородков. — Есть такая шутка, авторотация называется…
Сколько же лет назад это было? Двадцать пять? Видимо какая-то метка памяти сработала, когда я сел в самолет и — надо же! — вот она, точка, от которой все началось.
Азию не спутаешь ни с чем. Даже если тебя привезут ночью и завяжут глаза — все равно ты поймешь, что оказался в Азии. По запаху, по воздуху, по небу. Даже если будет зима, даже если небо будет сплошь затянуто облаками, даже если тебя поставят под какой-нибудь пихтой или пальмой в аэропорту — ты все равно поймешь, что оказался в Азии.
Я бывал в разной Азии: в Средней, Центральной, Южной. На Дальнем Востоке был, еще в детстве. Вот, казалось бы, дубок растет, или березка какая-то, но чувствуешь, что это азиатская березка — не родня деревцу со средней полосы. Тебе не родня. Запах не тот. Азия пахнет. Пахнет дымом, как Дели, или теплым летним вечером… постоянно, как в долине Брахмапутры, или пылью и абрикосами, как в Ташкенте, или цветами и талой водой, как в Алматы. Или ожиданием, как в Хабаровске. Или океаном, как во Владивостоке.
Я очень четко почувствовал, что я в Азии, как только нас вывели из транспортника, и, хотя была ночь и лил дождь, понял: мы уже рядом. А может быть, как раз потому, что шел дождь и была ночь, — и понял. По целенаправленному полету капель к земле, по тому, как эти капли принимал воздух и бетон взлетной полосы.
Ночной перелет на вертолетах; расселение по приземистым баракам происходило в предутренних сумерках. Быстрая высадка перед шеренгой зачехленных вертолетных туш, регистрация в командном вагончике, с быстрыми улыбками сонных темнокожих сержантов, затем сон на неожиданно удобных, пахнущих стиральным порошком простынях. Как будто и не дрых перед этим половину суток в самолетах и аэропортах. Видимо, организму так надо.
Я спал долго и проснулся сонный. Умылся, побрился, принял душ в небольшой пристройке, которую показали еще ночью; прошелся по пустующим кубрикам с голыми остовами кроватей, надел рубашку с короткими рукавами, подумал и решил головным прибором пренебречь — козырять никому не хотелось, а уважение можно высказать и легким прищуром глаз.
Зайдя в командный вагончик, обозначенный звездно-полосатым флагом на крыльце, я, скорее, улыбками, чем по-английски, выяснил у двух чернокожих леди, что у базы есть собственный пляж, чуть-чуть ниже взлетной полосы, меня даже провели к началу короткой тропы. Предупредили, что через пару часов снова пойдет дождь, и оставили в покое.
Кто его знает, кто придумал эту красно-желтую глинистую азиатскую почву с вкраплением кристалликов гранита и ракушек, на которой растут дающие редкую тень деревья! Когда сухо — идешь по ней, как по какому-то специальному покрытию крутого стадиона. Тропинка светлой полосой тянется то вверх, то вниз, переваливаясь через невысокие хребты холмов. Но как только начинается дождь, вся эта система мелких оврагов превращается в единый канализационный коллектор, по которому с одинаковой легкостью выносит в океан и мелкие ветки, и ржавые остовы неведомо откуда взявшихся легковых автомобилей. Несколько таких я обнаружил с краю галечного пляжа.
Я разделся, аккуратно сложил форму на ботинки и вошел в теплую воду. Провалившись в выбитый у самого берега морской волной ров, вскарабкался по нему, немного поколов ноги о крупные валуны, и пошел дальше в океан.
Возникло острое чувство края Земли. "Хрен знает где", как я любил повторять своим друзьям, рассказывая об Азии. Впереди, через несколько сот километров — гряда островов, а за ними только Тихий и Южный океаны, к тому, что существует последний я так и не привык.
Тусклое солнце грело через плотную дымку, желтые блики от него бежали по мутноватой серой воде прямо ко мне. Вода была теплой, и я брел вперед, пока не погрузился в нее полностью. Нырнул и, открыв глаза, смотрел, как косые лучи солнца уходят в глубину. Потом поднялся к поверхности, перевернулся на спину и поплыл, глядя на белесую дымку и низкие тучи.
Умирать совершенно не хотелось.
Первый раз я опробовал авторотацию в двадцать семь. Скорость у нашего "спасателя" была маленькая, высота — около километра. Машина будто бы провалилась, появилась странная вибрация, горизонт пошел шалить, и я испытал странное головокружение, а потом понял, что вертолет стало раскручивать.
Впрочем, пальцы работали сами собой; я попробовал перезапустить двигатели, не смог, и, убрав фиксацию муфты, чуть изменил угол наклона лопастей. Вертолет стремительно потерял скорость, начал падать, потом, когда скорость падения достигла метров десяти в секунду, воздушный поток выгнул лопасти вверх и начал их раскручивать.
Заворочались шестеренки над головой, вращение от лопастей передалось на генераторы и задний винт, зажглись лампочки в кабине. Падение существенно замедлилось, вращение вертолета вокруг оси совсем прекратилось.
Опускался я, как мне показалось, медленно. У меня хватило времени понять, что и как надо делать, выбрать внизу болотце посуше и даже крикнуть "пару ласковых" в грузовое отделение.
У самой земли я снова изменил наклон лопастей, чтобы набравшие центробежную силу длинные стальные полосы резко взмыли вверх, прогнулись и задержали падение. Сделал я это чуть раньше, чем следовало, поэтому вертолет резко завис в двух метрах над землей, а потом рухнул всей своей тушей так, что клацнули зубы и во рту появился вкус крови.
Второй раз был более прозаический, но он-то как раз и привел меня к тому, что авторотация стала частью моей жизни.
Это были испытания новых моделей двухместных экскурсионных вертолетов. Русские пилоты, по причине своей дешевизны, стали, пожалуй, самыми опытными испытателями новой вертолетной техники. По правилам все вертолеты должны были обеспечить безопасную посадку в режиме авторотации, и мы поднимали модели до двух-трех километров, с мешками с песком вместо пассажиров, потом отключали двигатели и спускались вниз. Платили за это совершенно сумасшедшие деньги, и когда я вернулся домой, на заработанный капитал смог сделать ремонт в отцовской квартире и построить свой первый автожир, или, чтобы не пускать в небо гастрономию, — гирокоптер.
Я построил его за двадцать тысяч — продал за пятьдесят, построил новый за пятьдесят — продал за сто пятьдесят, потом купил три "американца" и начал просто торговать ими.
Легкие машины, внешне похожие на вертолеты, пробегали по проселочным дорогам сто метров и взмывали вверх, на радость дачникам и туристам. Винты, установленные позади кабины, толкали вертолетик вперед, под воздействием встречного воздуха большой винт раскручивался и поднимал машину в воздух. И чем ветреней была погода, тем легче и спокойнее лететь, не боясь ни шквалов, ни ураганов. Отличная машина для штормящего океана. И летал бы я себе спокойно, показывая чудеса пилотажа машины со свободно вращающимся винтом, если бы не несколько очень денежных, но очень опасных полетов для ребят в погонах. Но что тут врать самому себе — мне нравилось летать, нравилось рисковать на самых безопасных летательных аппаратах. И, надо признать, я был счастлив.
Но потом пришли сны.
Когда умер папа, моя жизнь не дала трещину — для меня ничего, по большому счету, не изменилось. Папа уже много лет никаким образом не был "встроен" в мои дела, и, так мне казалось, не участвовал в принятии моих решений. Но то, что он был, то что он жил, то что я мог позвонить ему в любой момент — все это поддерживало меня. У меня не было своей семьи и детей, но то, что позволяет тебе полноценно дышать — твой род, мама и отец — у меня были.
После папиной смерти у моего мира исчезли тени.
Каждый год, в годовщину его смерти я справлял одинокую тризну. Начинал пить с самого утра, смотрел фото и видео. Вот отец на испытаниях моей первой модели, вот он на своем юбилее, с коллегами и еще живой мамой… В зависимости от того, как потом поворачивались эмоции я или напивался в дым самостоятельно, или брал пятитысячную и ехал к друзьям.
В тот раз я напился самостоятельно. Перебрал. Меня всю ночь мучили какие-то кошмары, видения. Я летал и падал. Просыпался и бежал пугать унитаз. Утром я должен был поехать в мастерскую, рассчитаться с ребятами (так совпало) поэтому, с трудом продрав глаза и умывшись, вызвал такси. Собрав бутылки и пластиковые судки в пакеты, вышел на лестничную площадку и увидел ребят. Пришли все члены клуба и механики из моей мастерской. Они стояли и сидели на ступеньках. Молча. Как оказалось, у них не было сил зайти и сказать мне, что я должен умереть. Один и тот же сон обо мне приснился им всем. Сон был настойчив, ярок, последователен, и не позволял никому усомниться в своей достоверности.
Он зажат в ложементе, будто в утробе матери; качка, грохот, дрожь, — все воспринимается по-другому, когда кресло пилота сделано под тебя. Он возносится вверх в космической капсуле, поднимаясь на вершине огненной горы до тех пор, пока небо не становится иссиня-черным, а внизу открывается огромная голубая поверхность Земли с четким рисунком урагана. Видны мельчайшие подробности облачного покрова, все лепестки закрученной хризантемы со вспухшей сердцевиной, все перья гигантской снежинки, все метастазы облачной опухоли.
И в самом центре, под пронзительно белым слоем освещенных солнцем облаков, вспухает черная смола с красными брызгами. То в одном, то в другом месте тело урагана рвется, и облака, беззвучно и стремительно разбегаются от грибов ядерных взрывов. И в местах разрыва облаков виден океан с бурыми пятнами, пятна темнеют, появляется черная смолистая дрянь, и вместе со смолистой дрянью на поверхность выходит алая лава, будто кровь Земли, и в этих зияющих ранах копошатся острые хребты неведомых тварей.
Его полет достигает апогея, он начинает проваливаться в один из этих разрывов. Вокруг начинает пылать разгоряченный трением воздух. Над ним раскрывается первый парашют, потом второй. Потом стенки капсулы исчезают, и он оказывается летящим в своем гирокоптере. Вокруг мелькают облака, проносятся снаряды летящей лавы, но он знает, куда лететь.
И вот, впереди он видит черный зев огромного вулкана, по его краям шипят океанские волны, вознося клубы пара, но только на границе — внутри огромного провала воды нет, только чернота и лава. Лава не извергается из него, наоборот, ленивым потокам она течет вниз, и там, в глубине, он с ужасом видит огромные хребты, костистые, острые, заканчивающиеся шипастыми хвостами. Вдруг эти твари, как по команде, престают терзать земную плоть, поднимают свои окровавленные морды вверх, и он видит, опускаясь все ниже и ниже, как раскрываются их пасти навстречу, как горят ненавистью глаза. Ярче, чем лава, ярче, чем солнце. И это настолько ужасно, что этот страх смешивается со страхом падения, и он падает вниз, прямо в ненасытные пасти, — и просыпается. Сердце колотится немилосердно, а руки сжимают несуществующий джойстик в тщетной попытке взлететь.
Вернуться в домики до начала дождя я не успел. Вода хлынула с небес, будто кто-то дернул за цепочку гигантского небесного унитаза. Два последних холма я преодолевал на карачках, по пути вверх то и дело оскальзываясь на четырех костях, по пути вниз съезжая на пятой точке. Пришел перепачканный до безобразия, вызвав смех стоящих под навесом работников базы, человек двадцать решили поглазеть на меня. Где вы были, когда я шел, такой красивый и чисто выбритый?
"Эй, русский", — кричали они, пока я подходил ближе. "Чувак, давай мойся и приходи в клуб, сегодня у нас праздник, за счет командования!"
"А без меня никак?"
"Ты что, чувак! Ради тебя весь праздник! Будем тебя встречать-провожать".
Дождь вдруг выключили, и от этой перемены в окружающей среде все замолчали. Смех исчез вместе с шумом капель. Народ под навесом продолжал неуверенно улыбаться.
"Вы приходите, сэр. Ровно в семь начало. Во-о-н в том доме у нас клуб".
Полевой формы у меня больше не было, так что пришлось достать парадную, которая слегка помялась после путешествия в дорожном кофре. Придется акклиматизироваться при полном параде.
Зеленая полковничья форма с синими нашивками, вся эта торжественная мишура, с фуражкой, которую я надевал всего один раз, на фотосессию, — все это показалось мне, что называется "слишком", но, как выяснилось, я ошибался, все были разодеты похлеще моего. Козырьки сияли, планки блестели, а о стрелки брюк можно было порезаться.
Меня встречали строем, на стене тожественно соседствовали два полотнища государственных флагов. Смирно! Вольно! Приветствуем и можем расслабиться.
Выпьем за честь и славу, за оружие!
Выпьем за воинское братство!
А теперь можем расслабиться, и выпьем просто так.
За Россию и Соединенные Штаты!
Почему вы один, сэр? В смысле? Почему вы прилетели один? Ну, так я ведь умирать прилетел, а не водку пить! Не понял, сэр? Я говорю, кто же захочет со мной лететь, если я лечу умирать? Не п-понял! А, чтоб тебя: умом Россию не понять, понятно? Так точно, сэр!
(Я уже допился до того состояния, когда не понимал, на каком языке говорю, и что-то мне подсказывало, что и остальные не понимают, в смысле — не понимают, на каком языке разговаривают.)
Э! Ребята, а когда будут танцы? Скоро, сэр! Разрешите с вами сфотографироваться? Йес, мэм! Разрешаю, но только если вы расстегнете рубашку на груди, мэм! На вашей замечательной темнокожей груди, мэм!
Господин полковник, сэр! Разрешите мне представить второго члена команды. Какого члена? Второго члена! И где? Кто, сэр? Где второй член? Вот перед вами, майор Джонс, сэр! Хелен Джонс, сегодня можно просто Хелен!
Тут я стремительно протрезвел. В принципе, я предполагал, что на переднем сидении в этот раз будет не мешок с песком для правильного распределения веса, но того, что они дадут мне в напарники женщину, представить себе не мог.
— Кто вы, мисс?
— Стрелок, сэр.
— От лица Соединенных Штатов майору Джонс поручено произвести пуск.
— Вы знаете, на что вы идете, Хелен?
— Знаю, сэр!
— А я думал, что только у нас в стране живут идиоты.
— Никак нет, сэр!
А потом были танцы под музыку кантри, в одном из них я потерял верхнюю пуговицу рубашки, как мне кажется, навсегда.
"Подожди, подожди! Не торопись. В это раз все будет совсем по-другому"
"Конечно по-другому! Мы впервые будем это делать на трезвую голову"
(Смешок в темноте.)
"Не в этом смысле. Все будет совсем по-другому!"
Она сидит на мне, и я чувствую, как она охватывает меня внутри. Медленно поднимаясь и опускаясь.
Я чувствую ее прикосновения, привыкшие к темноте глаза различают ее челку, закрывшую лицо, и обнаженные груди с темнеющими сосками. Я пытаюсь привстать, но она толкает меня обратно на кровать. Я вижу в ее руках узкие ленты.
"Ух ты!. Я такое только в кино видел!"
"Подожди, это ритуал!"
Она протягивает ленты мне.
"Если хочешь, ты будешь первый".
"Что значит "первый"?"
(Снова смех.)
"Это значит, что если мне не понравится, если ты не угадаешь, как мне хочется, то лучше тебе быть вторым".
"А если ты не угадаешь?"
(Она смеется.)
"А что там угадывать — мужчины крайне примитивные существа".
Я задумываюсь, потом беру ленты и завязываю их на ее запястьях. Она замирает, ожидая, что же я сделаю дальше. Но я не меняю позы и, растянув ленты на всю длину, привязываю их к изголовью кровати.
Она поняла.
Она начинает свой танец на мне, то наклоняясь вперед, и тогда я целую ее лицо, и стискиваю в объятиях, то отклоняясь назад, и тогда я беру ее за бедра, толкаю на себя, проникая глубоко-глубоко.
Вот ее дыхание участилось, и я дышу ей в такт. Вот ей становится неудобно, она хочет что-то изменить, сжимает бедра, и я изгибаюсь на кровати, не давая нам разъединится. Еще и еще, она охватывает меня изнутри, вот, вот уже ближе! Из моей груди вырывается стон и сливается с ее стоном, — это начинается ее оргазм. Она пытается соскочить с меня, но я не даю, и чем слабее становятся ее движения, тем сильнее я держу ее за бедра, раз за разом заставляя кричать. А потом я глажу ее нежно, не позволяя себе ни выйти из нее, ни закончить, чувствуя, как все внутри нее сокращается.
Она успокаивается, успокаиваюсь и я, так и не кончив.
Она лежит на мне еще несколько минут. Мы остываем. Потом протягивает руки, чтобы я ее развязал, и говорит:
"Ну что ж, теперь моя очередь".
Она заставляет меня встать, подойти к стене. Там, вероятно приготовленные заранее, темнеют вбитые в стену штыри. Она привязывает меня к ним. Плотно, сильно. Так, что у меня практически нет возможности шевелиться.
Она стоит передо мной и гладит себя. Смотрит прямо в глаза, потом поворачивается ко мне спиной, и прикасается всем телом. Я чувствую, как она близка, хочу войти в нее — и не могу. Она позволяет войти в себя чуть-чуть, но сразу отстраняется, когда я пытаюсь выгнуться и войти дальше. Снова и снова. И я томлюсь, и мне больно от желания. И, вот, когда я вот-вот разозлюсь, она поворачивается ко мне, развязывает мне руки и опускается передо мной на колени.
"Ну что? Я все правильно сделала?"
Огромные пусковые шахты расположены прямо на территории базы. Над двумя из них уже сутки парит дымок испарений, видимо параллельно готовят к пуску две установки. Мой гирокоптер давным-давно установлен в головке одной из ракет, с хитрыми стенками боеголовки. Дни пронеслись в полетах и занятиях любовью, но вот — две недели тренировок закончились. Под нашими сидениями — термоядерная бомба, и есть только мизерный шанс, что мы останемся живы.
Сейсмическая активность возросла, и если бы не далекая гряда островов, нашу базу давно бы уже смыло не первой, так второй волной цунами. Медлить больше нельзя.
Мы взбираемся в капсулу, в капсуле пролазим в гирокоптер. Нам предстоит двадцать минут баллистического полета с выходом из атмосферы Земли. Это компромисс между полноценным выходом в космос и полетом на бомбардировщиках. Бомбардировщики, конечно, тоже полетят. И, вполне возможно, что в те минуты, когда мы спустимся с небес, застанем только конец военного действа. Впрочем, как нам сказали, надежды на это мало.
Потому что сны приснились не только мне и тем, кто знает, как летают гирокоптеры.
Тем, другим, кому тоже снились сны, откуда-то известно, что ни баллистические, ни крылатые ракеты не достигнут цели. Откажет электроника, забьются турбины, не взорвутся бомбы. Только мы, Хелен и я, имеем шанс.
Но не стопроцентный, потому что никому не удалось досмотреть сон до конца.
Мы устраиваемся в ложементах, надеваем маски. Слышим в наушниках слова отсчета. Раздается приглушенный рев. Вибрация. Очень нежно, даже, кажется, с остановкой мы начинаем возносится в небеса. Когда мы выходим из шахты, в кабину проникает солнечный свет. Сверху и снизу перегрузка давит на нас, но не сильно, мягко стискивая ремни и вдавливая тело в ложемент. Не сильнее, чем на аттракционе. Перегрузка возрастает, потом исчезает, и корабль разворачивается вокруг своей оси на четверть оборота.
Потом в корабле темнеет; последний толчок — и мне кажется, что меня перевернули вверх ногами, и я падаю головой вперед.
Несколько секунд сквозь прозрачный колпак гирокоптера я вижу голубой кусочек Земли в иллюминаторе. На голубом диске хорошо различим один из спиральных рукавов урагана. Во сне все было четче и интереснее.
Капсула снова обретает вес, и я чувствую, как начинаю падать спиной вперед. Проходит минута, вокруг иллюминаторов начинает собираться красная плазма горящего воздуха.
Потом она сменяется белым маревом рвущихся облаков.
Рывок. Потом еще один. И, фактически без перерыва, стенки капсулы уходят вверх, и какую-то долю секунды гирокоптер стоит на падающем тепловом экране, задрав нос вверх, как сувенир на письменном столе. Но выстреливают в стороны короткие лопасти, и нас сдувает с этого падающего постамента, швыряет в клубы дыма и тумана.
Нас бросает из стороны в сторону, но лопасти раскручиваются все сильнее и сильнее, и вот машина впервые отзывается на мои попытки управлять ею. Зажигаются приборы, я подхватываю управление на середине виража, выпрямляю полет и ставлю автогоризонт на место.
Фактически сразу подо мной открывается пропасть.
Хелен кричит от ужаса. И я, омертвев, смотрю вниз. В черный провал, уходящий в маслянистую черноту, льется океан, лава уже не может остановить его, она тоже медленно сползает вниз, и эти два потока сталкиваются, с грохотом порождая облака. Но разрыв настолько огромен, что они не могут заслонить дна, где в лаве, как в крови, купаются острые хребты пары тварей.
Вот, будто в ужасном сне, они прекращают копошиться, рвать когтями под собой, зарываться мордой. Они останавливаются и оборачиваются к нам. Огромные, как гряды гор. Одна — черная, как смоль, другая — белая, как снег. И мы видим глаза, полные ненависти, горящие ярче, чем окружающая лава.
Хелен кричит и пытается перехватить управление. Поэтому я спокойно достаю пистолет из кобуры под пультом и стреляю ей в затылок.
Кровь брызгает на фонарь кабины и закрывает обзор, но твари такие огромные, что я не могу промазать. Я падаю прямо на них, и в тот момент, когда глаз одной из них закрывает собой весь обзор кабины, рву под собой запал термоядерного заряда и успеваю заметить, что он сработал.