Тамара Надеждина

Станцуй мне об ушедшем

На шестнадцатилетие мама подарила мне книжку «Как быть счастливым, черт возьми?!». Сочные картинки, необычная верстка, плотные шершавые страницы; загадка, откуда такое издание взялось в Обливинске. Содержание вульгарное, но кто же знает смысл этого слова в шестнадцать лет? Я цитировала советы из книги направо и налево. Сегодня помню один: «Люди — как растения; некоторым суждено цвести в твоей жизни недолго, но ярко».

Эти слова пришли на ум, когда я листала старую записную книжку. Выцветшие чернила, имена отцветших людей. Сухое неживое прошлое, как будто школьный гербарий перебираешь.

Искала Анин номер.

Мобильный был записан рядом с телефоном новой квартиры — той, куда она переехала с мамой и отчимом. Другой конец города, незнакомый район. Разве были у нас шансы сохранить дружбу?

Я набирала ее мобильный впервые. Выдохнула. Подошла с трубкой к окну. Московский пейзаж был отпечатан в три цвета, будто для экономии: черный асфальт, белый снег, желтые стены двухэтажных домиков в переулке. Я успела подумать, что за десять лет номер сменил десять владельцев, когда гудки оборвал щелчок и короткое «Алло». Голос я, конечно, не узнала.

— Аня? Это Тамара. Помнишь, из сорок седьмой квартиры?

—Ой. Да ладно? Привет! — Растерянно, но вроде бы радостно. — Ты откуда звонишь?

— Из Москвы, но скоро еду к вам. — Я уже давно не говорила про Обливинск, что еду домой. — Я подумала… Может, пересечемся?

— Пересечемся, конечно. Только… Там фестиваль на носу, ты знаешь? Я же танцую…

Я посмотрела на немой экран в углу кабинета. Тоненькая девушка двигалась на сцене под неслышимую музыку.

— Как раз на фестиваль и еду. Перед ним у тебя никак не получится? Хоть на десять минуточек. Не знаю, как там у меня будет после…

Говорим первый раз за десять лет, а уже лгу. Аня задумалась:

— Ну… Давай в среду утром, перед репетицией, а? Поверить не могу, что это ты... В кафе каком-нибудь, да?

Мы договорились встретиться в пиццерии в центре. Я положила трубку и вдохнула — впервые, кажется, за весь разговор. Лунц, Перлуша и Инга все это время делали вид, что изучают углы кабинета, а теперь разом повернулись ко мне.

— Ну? — Инга, помощник режиссера, балетным жестом потянулась к стакану с водой. — Как она?

— Голос звонкий, кашля нет, — я дернула плечом. — Что еще можно узнать о человеке по телефону?

— Она же твоя подруга, — сказал Перлуша.

— Была подругой десять лет назад, — повторила я сотый раз за день. — Я знаю о ней ровно столько, сколько вы.

Все посмотрели на экран. Танцовщица была жарким июльским вихрем — вся в беспорядочном кружении, в рваных движениях, будто шарнирная кукла на невидимых нитях.

— Эта ее экспрессия… просто… — Лунц впервые не нашел слов, чтобы завершить мысль.

— Техника на четверку, — строго заметила Инга. — Кое-где хореограф сплоховал.

— У нас все-таки модерн, а не балет, — отмахнулся режисеер. — Зато я чувствую лето.

И я тоже чувствовала. Даже без музыки, одними движениями танцовщица наполнила меня воспоминаниями: истома каникул, заноза от хождения босиком по досчатому полу, пальцы, измазанные соком. В прыжке был запах дачных яблок с «бочками», в повороте — горечь надкусанной травинки, движения рук заставляли вспомнить о водорослях в пруду, щекочащих пятки. И ведь нельзя объяснить, как она это делает…

За окном была трехцветная снежная Москва. Я и правда многого не знаю про Аню. Например, давно ли она так танцует.

Мы учились в одной школе, жили в одном доме и дружили почти шесть лет — полжизни, когда тебе тринадцать. В этом возрасте друзей делят на лучших и всех остальных. Аня была лучшей, но дружба быстро сошла на нет, как только они переехали. И вот спустя десять лет Лунц показывает запись неизвестной танцовщицы, которая идеально подходит для постановки, и это — моя Аня. Что же мне так паршиво?

Я опустилась в кресло и сказала:

— Допустим, она — то, что надо. Зачем все эти сложности? Этот спектакль со встречей лучших подруг… Почему нельзя просто вызвать ее в Москву или отправить к ней Перлушу?

Перлуша — специалист по работе с актерами. Он сам когда-то учился во ВГИКЕ, пока не решил, что сплетничать и тусоваться интереснее. Лунц ценил его способность с первого взгляда определять, приживется ли новый человек. В труппу никого не брали без Перлушиного одобрения; он был у нас вроде талисмана.

— Я? В Обливинск? Один? — изумился талисман. — Ну уж нет. Я тут вообще-то не картошку крестьянам из глухих деревень продаю.

— Перлуша хочет сказать, что если ехать, то всем, — объяснила Инга. — А вовсе не то, что ты, Тома, крестьянка из глухой деревни.

Я фыркнула, Перлуша задохнулся от возмущения. Аня в безмолвном танце вращалась пылинкой в солнечном луче.

Лунц заявил:

— Едем втроем — я, Тома, Перлуша. Инга, ты можешь по желанию.

Бывшая балерина пожала острыми плечами, показывая, что не обнаружила такого желания. Лунц продолжал:

— Посмотрим ее вживую на фестивале и решим. До этого — ни слова. Мало ли, кто у нее хореограф, какие у него связи. Не хватало еще слухов, что Лунц новое ставит. Проект сложный, долгий, секретный. Таким надо стрелять, как пулей. — Он посмотрел на меня. — Сама сценарий писала, знаешь. Так что вызнай у подруги все, что получится, намекни про работу в московском театре — но не больше.

— У Обливинска сообщение с Москвой как с Юпитером, — сказала я. — Слухи дойдут лет через пятнадцать. К чему эти шпионские страсти…

Перлуша набрал что-то на телефоне и присвистнул:

— Ого! По расстоянию Юпитер и есть! Том, там хотя бы по-русски говорят?

Я вздохнула и стала собирать со стола распечатки пьесы. На душе было мерзко. Все уверены, что со мной точно получат Аню в солистки, а мне эта ответственность отчего-то в тягость. Я драматург, а не охотник за талантами!

Лунц остановил видео, и Аня замерла в повороте. Черты лица смазались, выражения нельзя было прочесть, но я увидела в нем испуг.

 

 

Сейчас кажется: чего мне стоило поддерживать связь, поздравлять с Новым Годом и помнить о дне рождении? Я, наверное, не умела ценить дружбу. Теперь-то ценю, ретроспективно, как говорят в театре. Не понимаю, как мы можем быть с Аней подругами теперь: что у нас общего, о чем говорить? А впрочем, Лунц решил за меня: о танцах, конечно.

Она появилась в дверях пиццерии —одна рука держит спортивную сумку, другая комкает вязаную шапку. Улыбнулась мне. Одутловатый пуховик и старые джинсы не скрывали пружинящей походки и танцевальной грации, как у Инги.

— Господи, надо же, это ты! — С таким тоном дети говорят с Дедом Морозом. — Я даже не поверила сначала... Сколько лет прошло?

— Десять, — улыбка далась с трудом, словно что-то сковало мне губы.

Помню, как мы виделись в последний раз: она позвала меня в гости на новую квартиру. Потом мы несколько раз созванивались, а потом все мои звонки не заставали ее дома. Не то чтобы их было много, этих звонков.

Она помедлила, не зная, надо ли нам обняться. Я не хотела обниматься и придвинула под ее сумку стул. Аня опустилась на стул напротив и назвала подошедшему официанту номер пиццы из меню. Я показала жестом: две.

— Ну, как ты вообще? — спросила Аня. — В Москве насовсем? Работаешь? Изменилась сильно…

Рассказать бы ей о нашей творческой группе, о постановке, о роли солистки!

Вместо этого я выпалила:

— А ты совсем такая же!

Черные гладкие волосы, мягкий овал лица, серые глаза — как будто у нее не было кислотных прядей, пирсинга в пупке, битв с родителями за право на татуировку… Всего, что было у меня. Ей двадцать три, но интонации, голос, улыбки остались такими же, как в тринадцать. Она пожала плечами:

— Ну а что со мной будет? Репетиции, репетиции, выступления иногда.

— И не надоедает?

Она помотала головой. Официант поставил на стол две картонные тарелки с пиццей. Аня оторвала кусочек:

— Помнишь, как мы придумывали танцы и показывали их родителям?

Я засмеялась:

— В моей комнате мешался стол, в твоей — диван.

На сердце стало тепло, хоть и ненадолго. Мы помолчали.

— Я замуж вышла, — смущенно улыбнулась Аня и протянула мне телефон. С мутной фотографии смотрел светловолосый парень в спортивном костюме. Короткая стрижка, массивный подбородок, лицо, казавшееся скупым на эмоции — он напоминал Аниного отца. Хотя я плохо помнила этого человека; он умер, когда Ане было семь.

— Зовут Сережей, — щебетала Аня. — В июне два года…

— Он тоже танцует? — ляпнула я.

— Нет, — Аня не заметила издевки. — Он к танцам не очень… Ругается, что мы полуголыми выступаем иногда.

— Отвечай, что Жозефина Бейкер вообще топлесс танцевала.

— Это певица? Клип новый какой-то?

— Ага, клип.

Я отпила горячего чаю. Джозефину Бейкер она не знает.

— И что, можно вот так прожить в Обливинске, зарабатывая танцами? —

я указала на спортивную сумку:

— А почему нет? Мы все время выступаем. День города, корпоративы, под Новый год у нас чёс. Я еще в фитнес-клубе занятия веду...

— А в театре каком-нибудь?

— Да какие тут театры! А если и позовут, там же не продохнуть от репетиций, придется фитнес-клуб бросить.

— Невосполнимая утрата для твоей карьеры.

Я сказала это слишком резко. Черт. Аня удивленно подняла глаза и ничем не выдала обиды. В детстве я часто ее задевала, она терпела — неужели и это не изменилось?

Мы обменялись еще десятком казенных вопросов, и я не могла избавиться от чувства неловкости. Аня же, кажется, ничего не замечала.

Разделавшись с пиццей, она заторопилась на репетицию.

— Хорошо, что у танцоров все быстро сгорает, — засмеялась она, похлопывая себя там, где под мешковатой толстовкой прятался живот.

Дверь захлопнулась, впустив в пиццерию холодный воздух и шум с дороги. Я смотрела вслед и допивала чай. Один из посетителей, мужчина в черной куртке с салатовыми стрелками, спросил дорогу до центрального рынка. Я без запинки назвала номер маршрутки и удивилась — сколько всего хранит память!

Помню, как мама позвонила мне в Москву и рассказала новость, дошедшую через знакомых: Аню положили в больницу с какой-то травмой головы. Я восприняла это равнодушно, как и весть о том, что Аню выписали. Теперь понимаю, почему — это был чужой мне человек. Но ведь не всегда…

Я перебирала воспоминания. Мы строили дворцы из подушек, плели браслеты дружбы, собирали журналы с наклейками, гуляли по этой самой улице за окном… Сейчас на улицу не хотелось. Небо сегодня сделали из посеревшего от времени пластика, деревья торчали облезлыми метелками, троуары утонули в жиже из снега, грязи и реагента. Обливинск. Мой родной город. Не то чтобы я скучала…

На выходе из пиццерии я выбросила картонную посуду. Промасленная тарелка с сухой коркой от пиццы приземлилась на нетронутый кусок “Пепперони” — незнакомец в черной куртке его даже не надкусил.

 

 

С Перлушей и Лунцем мы встречались в парке за углом. Но на скамейке наш талисман сидел в одиночестве. Он прятал ладони в карманах модного дафлкота и заметно дрожал.

— Где Лунц? — Я протянула ему чай в бумажном стаканчике и села рядом. Через пальто чувствовались бугры снега, налипшие на скамью.

— Бросил меня, — Перлуша отхлебнул чаю и зажмурился. — Ах, хорошо!... Пошел архиеврейские палаты смотреть. Вроде такая глушь, а и тут евреи.

— Архиерейские палаты, — поправила я.

Белокаменные галереи девятого века, рядом — собор с синими куполами в золотых звездах, ров. Я любила гулять в Обливинском кремле, а теперь он кажется мне неухоженным и обветшалым. У города нет денег на музей, зато парады молодежи и попсовые концерты проходят часто и с размахом. Так Обливинск разрушает прекрасное.

— Зря не пошел, — сказала я. — Красивое место.

— Меня сейчас больше интересуют сухие и теплые места, — мотнул головой Перлуша. Он подул на ладони, красные от мороза.

Я достала телефон; Лунц долго не брал трубку, а потом страшным шепотом сказал, что на экскурсии и позвонит позже. Перлуша трещал:

— Может, она и правда вторая Марта Грэхем, пусть и из Обливинска. Но что толку от гениальной солистки, если у вас не будет специалиста по актерам? — Он шмыгнул носом. — А это вероятно, у меня уже обморожение пошло. Мы как спецагенты какие-то: ты на задании, шеф в музее под прикрытием, а я на шухере мерзну. Когда в Вахтанге ставили шпионскую пьесу, мы там…

— Господи, Перлуша, ну почему ты все время трепешься?! — я взяла его за петельку модной застежки «моржовый клык» и потянула за собой. Он покорно встал и заковылял следом.

— Как почему? Рождаю перлы. Мне по фамилии положено. Все жду, когда ты с меня персонажа напишешь.

— Может, он уже написан, просто я тебе не показываю?

— Ты его убила в первом акте, да? А куда мы идем? — спохватился он.

— К гостинице через центр. Вот, кстати, посмотри — главный театр в городе. Очень популярное у молодежи место.

— Да ну? — не поверил он. С массивных колонн отваливалась краска, фронтон был затянут строительной сеткой.

— Ага. — Я перехватила его пуговицу другой рукой. — Перед ним ведь самый большой в городе фонтан — клёво вылить “Фейри” туда или краску. А ты о чем подумал?

Перлуша прищурился:

— За что ты так не любишь свой город, Том?

И правда… Особенно теперь, когда я живу в Москве. Какое мне, в сущности, дело, что театр тут — пыльное развлечение для пенсионеров, у библиотек петли дверей ржавеют от простоя, а смотрительницы музеев не отличаются от уборщиц ни багажом знаний, ни воспитанием… Я зубами вырвала у судьбы шанс работать в искусстве, и с Обливинском меня не связывает ничего, кроме обиды, которую я зачем-то храню. А на что обида-то?

— Понимаешь, — сказала я. — Приезжать сюда — это как школьные фото пересматривать, где тебе тринадцать, прыщи и одежда нелепая. Одно большое напоминание о прошлом, которое хочется спрятать и не доставать.

— У меня таких фото нет! — гордо заявил Перлуша и добавил уже серьезнее:

— А ты не думала, что вот это ощущение стыда — еще и показатель твоего развития?

Я промолчала. Думала, конечно. Но как ему объяснить все?

Когда мы заворачивали во двор гостиницы, в глаза мне бросилась салатовая стрелка на черной куртке — и тут же исчезла в толпе.

 

 

Едва я стянула в номере мокрые сапоги, позвонила Инга и сообщил, что Лунц нужен ей завтра вечером.

— Он не берет трубку, так что передай там, — щебетала она. — Это не отменить и не перенести. Это про деньги, и вообще. Я прикинула, он успеет на автобус к двум. Справитесь с Перлушей?

Талисман как раз закашлялся в соседнем номере, словно услышал.

— Справимся, — я с тоской посмотрела на пропитанную реагентом замшу сапогов. — Инга, какие ты знаешь нечестные способы стать выдающимся танцором? Не берем в расчет крайний.

— Крайний — это переспать с помощником режиссера? — хихикнула Инга и посерьезнела. — Технику ты никак быстро не наберешь, но танцора не только станок делает. Значит, химия. Есть чисто спротивная — анаболики, стимуляторы, зелья для выносливости. Есть «ЦНС-ники», их только танцоры и используют, еще актеры иногда. Не спрашивай, как это работает, я только по практической части. «Жизелька» — усиливает эмоции, в танце это сразу заметно. «Шибзики» — это если нужно свежее исполнение. Еще есть «паста», на ней балерины как-то повально сидели…

— Как ты хорошо это знаешь.

— Будешь знать, когда за артиста под химией хореографу срок светит … А почему ты спрашиваешь? Наша звезда что-то необычное себе в чай сыплет?

Я покрутила в руках ключ, крепившийся к старомодной деревянной груше. Что-то в этой истории с Аней резало глаз. Так ощущаешь западню в словах лощеного продавца, подвох игры в наперстки с уличным ловкачом. И после разговора с подругой детства это чувство усилилось.

— Не знаю, что думать. Просто странно, что ты — и вдруг зовешь мою подругу звездой.

Инга прыснула:

— Так я в шутку. Серьезно я звездой только Плисецкую называю. А насчет химии не бойся, Лунц сразу разглядит, даже из зала. В конце концов, это ему сидеть, если что, — весело закончила она.

Все, что я знала об Ане, противоречило мысли о допинге. А много ли я про нее знаю? Только то, что она совсем не переменилась внешне, и эрудицией не отличается. Это и странно: откуда в танце берется душа, страсть и сила, если в жизни она проста, как три копейки? За десять лет и Обливинск, и Аня остались прежними, только она вдруг превратилась в гения танца — в этом было что-то страшное и неправильное.

 

 

Я забралась в продавленное кресло с тетрадью для черновиков. Лунц и команда считают меня талантливым драматургом лишь потому, что не видели, сколько чуши приходится на одну удачную мысль. Это закон больших чисел: чем больше слов и их сочетаний переберешь, тем больше шансов, что хоть раз получится красиво. Каждая страница готовой пьесы — часы самоуничижения. Сегодня голосу зоила в моей голове аккомпанировал кашель Перлуши за стенкой.

В тетради стало на три страницы чуши больше, когда пришел Лунц. Его брюки промокли по колено, и он добродушно шутил про крещение в обливинском Иордане. Я пересказала разговор с Аней.

— Ее хореограф, должно быть, слепой, — сказал Лунц. — А что за песню про химию ты спела Инге?

— Так она до тебя дозвонилась? — буркнула я. Надо было предупредить балерину, что это разговор не для передачи.

— Ага, — режиссер побарабанил пальцами по подлокотнику кресла. — Придется ехать, без меня там никак. Перлуша, видимо, вышел из строя, а на тебя оставлять это дело я побаиваюсь.

— С чего бы это?

Конечно, я понимала. Лунц встал и заходил по комнате, заложив руки за спину:

— Мы почти наверняка берем твою подругу в солистки. Тебе бы радоваться, а ты… Это из-за чего так нужно поругаться в тринадцать лет, чтобы до сих пор помнить?

— Мы не ругались. Просто… Что-то мне в этой истории не нравится.

Он остановился напротив меня:

— Тебе не нравится, что она из Обливинска. Вижу, как ты этого города стыдишься. Все эти интеллигентские страдания, что народ серая масса, в головах разруха и Набокова тут не понимают. — Он сказал это комичным капризным голосом. — Бросай-ка ты этот снобизм, Том. Город как город. Чудной немного, провинциальный, но разве ж это плохо? Музей, опять же, отличный…

Я усмехнулась:

— Понимаешь, Георгий, это для тебя угодить в центре города в лужу по колено — провинциальная экзотика и повод для библейских шуток. А для местных это нормально. Они эти лужи с закрытыми глазами обойти могут, привыкли. И пока это нормально, думаешь, будет кто ямы чинить?

— Ох, — отмахнулся он. —Все, о чем тревожатся наши писатели со времен Радищева. Понятно, не продолжай. Лучше скажи: если возьмем ее, ты-то работать сможешь? О химии не беспокойся, это я бы и на видео разглядел.

Прошлое и будущее превратились в два жернова и собирались перемолоть меня. Но кто я, собственно, такая? Если это пойдет на пользу постановке… А еще сценарист к танцам имеет такое же отношение, как Перлуша к декорациям. И я кивнула.

Лунц направился к двери:

— Тогда отсыпайся. Завтра спозаранку на фестиваль, а потом тебе еще Перлушу выхаживать.

 

 

Я ходила на “Танцующий город” еще первоклашкой. Когда-то это был концерт во славу местного завода кузнечно-прессового оборудования, а теперь — престижный танцевальный фестиваль. Этого события ждут, участники едут из дальних городов, билеты стоят дороже, чем на выступление Киркорова в филармонии. Горожане достают “проходки” и “блат”. Жаль, что популярность фестиваля не сказалась на мастерстве танцоров…

Глядя на выступления с колючего кресла в третьем ряду, я гадала: что такое танец в представлении этих артистов? Тут была энергичная аэробика под бодрую музыку; эпатажные костюмы и модные песни; эротика, маскирующаяся под развязный бродвейский стиль; прозрачные девы с ангельскими крыльями, трагично заламывающие руки. Но не было танца. Подтянутые люди с хорошей растяжкой слаженно двигались на сцене и не рассказывали зрителю ни о чем. Для Лунца этот фарс, должно быть, как мелодия пальца по стеклу.

Наконец вышла Аня.

На ней было воздушное белое платье, волосы собраны в тугую косу; музыка — ритмичные переливы пианино. Вздернула подбородок, повела плечом, сделала шаг… И это была уже не Аня. Незнакомая мне женщина с чертами давней подруги двигалась на сцене. Сложилась пополам, как перочиный нож; взметнулась вверх пружиной, вытянулась в струнку и опала осенней листвой. Черная коса — струя нефти, платье — облако…

Она парила над сценой, наплевав на гравитацию, и падала, подчиняясь ей. Раскрывалась, словно хотела обнять весь мир, затем исчезала в белых волнах — пряталась, дрожа. Заставляла любоваться собой и была безразлична к чужим взглядам. Это был эгоистичный, бескомпромиссный, слепой танец… Танец о молодости.

Любимая цитата Инги: «Танец рассказывает историю так, как не могут никакие слова». И если хоть в одном языке мира есть слова, способные выразить то, о чем говорила сейчас артистка, я и за десять жизней не соберу их в верном порядке. Перед ее танцем я ощущала свое бессилие — как творца, как рассказчика.

Музыка затихла, фигура замерла, морок исчез — я снова видела перед собой Аню со сценическим гримом и сбившимся дыханием. Зал молчал секунду, вторую… И утонул в овациях. Лунц что-то прокричал мне, но я не расслышала. Было понятно: мы нашли солистку.

Сразу после ее выступления режиссер уехал на вокзал, отдав распоряжения: выходить Перлушу и показать Аню ему. Я проводила взглядом такси и помедлила на заплеванном крыльце дворца молодежи. Тут курили зрители и артисты — пестрая толпа, одетая в спортивные костюмы, пальто, парчу, пайетки и шифон. На мгновение мне снова померещилась зеленая стрелка на черном фоне… Ну и наваждение! Что, курток таких в городе мало? Да еще этот сизый дым, чертова химия… А я забыла спросить у Лунца, похожа ли Аня на “химичку”. Он сказал бы, если заметил. А если не пожелал замечать?

Из салона грязной “Волги” я написала Ане:

“Танец супер! Поздравляю”.

“Спасибо! Зайдешь в гримерку?” — пришло через минуту.

Я почувствовала, как мне не хочется ее видеть, как не хочется разрушать нелепыми разговорами магию танца, портить послевкусие…

“Друг болеет. Может на неделе? Я пока остаюсь”.

На неделю уж точно — утром Перлуша кашлял так, будто у него в глотке засел дикобраз. Аня прислал “Ок” и смайлик.

 

 

Открыть номер ключом на деревянной груше, держа в руках два пакета лекарств — задача для престидижитатора. Я постучалась к Перлуше; пусть заберет свои порошки и микстуры. Створка клацнула и отворилась.

— Ты меня извини, но когда ты болеешь — это даже хорошо, — сказала я, шагая внутрь. — Все-таки в молчании есть своя прелесть…

Что-то толкнуло меня в стену и садануло в живот. Я отмахнулась пакетами, взвыла от боли в руке; в пальцах остался воздух, звякнуло стекло. Черная каракатица прыгнула в лицо и мир превратился в два страшных глаза, смотрящих на меня. Дышать не получалось.

— Молчи у меня, усекла? А то сделаю плохо. Будешь молчать? Ну?

Я зажмурилась — кивнуть в этой стальной хватке не вышло. Каракатица, пахнущая поношенной кожей, отпустила. Я привалилась к стене и вдохнула. По номеру плыл запах лакричной микстуры. Глаза различили три фигуры; одна высилась надо мной, вторая стояла у кресла со скрючившимся Перлушей и зажимала ему рот. Третья заговорила знакомым голосом:

— Вот видишь, сама явилась, врать не пришлось. А ты боялся, — это было адресовано Перлуше. — С вами еще старик был…

— Он на полпути к Москве, — просипела я. Господи, во что мы вляпались? — Слушайте, у меня в номере есть наличка, мы никуда не заявим, я обещаю…

Верзила, стоявший рядом, легко махнул рукой, и меня швырнуло в сторону.

— Значит, мальчонка не врал насчет бородатого, — говоривший пропустил мои слова мимо ушей. — Его ж не поймешь, он как драндулет трещит… Ну, будем разбираться с вами двумя.

— С чем разбираться?! — пискнула я и тут же, вдруг узнав говорящего, тупо спросила:

— Ну как, доехали до центрального рынка?

Незнакомец из пиццерии, выбросивший «Пепперони», усмехнулся мне и просунул ладонь в черный с салатовым рукав. Один здоровяк поднял Перлушу из кресла, другой взял меня под руку.

— Да что вам надо-то?! — повторяла я. — Чего хотите?

«Пепперони» посмотрел на меня:

— Не заставляйте и вам затыкать рот, хорошо? — Державший меня громила махнул лезвием прямо перед носом; я дернулась. — Идите спокойно.

— Подождите! — Что-то подсказывало, что если мы выйдем на улицу, то потеряем последний шанс. — Посмотрите на него! — Я ткнула пальцем в Перлушу, одетого в тоненькую фланелевую пижаму. — Он и так зеленый, дайте хоть куртку.

Главный покачал головой и толкнул скрипучую дверь. Мы вышли в коридор. Бандюган держал мою руку, словно стальным крюком; я массировала ноющий бок под пальто. Перлуша беспомощно пучил глаза и, кажется, не мог толком дышать под ладонью верзилы. Звать на помощь? Но кого? Вся гостиница смотрит фестиваль… Черт, черт, вот ведь попали! Пальцы наткнулись на мобильный в кармане кофты. Хорошо, что на кнопочной модели можно повторить последний вызов не глядя…

— Куда мы идем? — мой голос дрожал.

Мобильный легонько дернулся разблокировался.

Пепперони нажал кнопку лифта и посмотрел на меня.

— Вы вроде местная. Знаете Алекановский лес?

Перлуша глянул вопросительно. Я промолчала. В девяностые Алекановский лес стал нарицательным именем для места, где удобно прятать трупы. Палец нащупал выпуклую кнопку вызова…

— Зачем мы вам сдались? Денег вы не хотите…

Знать бы еще, кому я звонила последним.

Верзила рядом схватил мою руку и крутанул за спину. Я крикнула, упала и ослепла. Боль прошила спину от лопатки до шеи. Перлуша замычал; слышно было, как он возится с громилой и колотит подошвами по пыльному ковру холла. Когда искры в глазах рассеялись, я увидела, что Пепперони изучает экран моего телефона. Он посмотрел на меня, и что-то в его взгляде переменилось.

— Она не поедет в Москву.

— Вы о чем? Вы… — меня пробрало холодом. — Вы про Аню?!

— Она не поедет в Москву, — с нажимом повторил он. — Ни при каких условиях. Понимаете?

Он хочет сказать, что она не доедет до Москвы, дошло до меня. Но при чем тут она? Куда мы влезли? Я кивнула.

— Так будет лучше для нее. — Он подошел и посмотрел мне в глаза. — И для вашей совести. Понимаете?

Я кивнула еще раз и словно в немом кино наблюдала, как верзила по команде Пепперони бережено опускает на пол Перлушу, и трое мужчин исчезают за дверью лестничной площадки.

Через мгновение мы были в коридоре вдвоем. Перлуша тяжело дышал. Телефон лежал на выцветшем ковролине. Я подползла к нему и открыла историю вызовов. Чье имя напугало Пепперони настолько, что он решил нас не трогать?

На экране высветилось «Георг. Лунц театр».

 

 

— Они вломились и сказали, что я должен позвонить тебе и заманить в номер, — Перлуша кутался в одеяло и дрожал. Меня тоже все еще трясло.

— Ага. — Я тупо смотрела на микстуру, впитавшуюся в ковер. Пахло на всю комнату. Может, это для Перлуши даже полезно…

— Странный какой-то бандит. На «вы» обращался… Что он говорил про танцовщицу? Ничего не понял. Вы ее видели? Что Лунц сказал? Она понравилась?

— Да, очень.

Я закрыла лицо руками, пытаясь собраться с мыслями. Какие-то люди не хотят, чтобы Аня танцевала в Москве, и этим людям о чем-то говорит имя Лунца, пусть они и не знают его в лицо… И Лунц не заметил химии… И она так неописуемо прекрасно танцует… Было только одно объяснение.

— Ты слышал про Лану Чорскую?

— Ну, вроде она у Лунца как-то солировала, — неуверенно сказал Перлуша. — Писали даже — фаворитка. А потом заболела или вроде того.

Он ждал объяснения, но я вскочила.

— Слушай, погугли о ней. И не говори ничего Лунцу и Инге. Не звони и не отвечай сам, ладно? Ты больной, спишь, не слышишь. А я скоро вернусь. Если что, — если на тебя нападет обливинская шпана с ножами, — набирай мне, ага?

 

 

Телефон Аниных родителей не поменялся. Ее мама поверила в полуправду: мои друзья ставят мюзикл и я подумываю сосватать им в солистки ее дочь. Такси везло меня в район, из-за которого наша дружба стала невозможной. Это место и сейчас было унылым: покосившиеся балконы, куцые детские грибочки, ржавая остановка — десять лет назад подруга посадила меня здесь в троллейбус до дома, и с тех пор мы не виделись.

В однокомнатной квартире меня провели на кухню. Я вспомнила, что раньше тут стояла Анина кровать — больше в квартире для нее не было места. Мама подруги из моложавой дамы в леггинсах и с подростковым хвостиком превратилась в матрону в цветастом халате; она с блеском в глазах говорила об успехах дочери. Отчим с пучком седых волос напоминал дряхлеющего рокера. Он отчего-то кривился, если речь заходила об Анином муже.

Они были такими домашними, простодушными: чашки в цветочек, покупное курабье в щербатой миске. Я, должно быть, ошиблась. Это не они. Еще ведь есть хореограф… И все-таки сказала:

— Слышала, у Ани какая-то травма головы была и операция…

Родители подруги закивали. Я закончила с нажимом:

— И вроде после этой операции у нее в танцах все стало как-то особенно получаться.

Они могли бы пошутить, удивиться, припомнить Ньютона с яблоком, рассказать о той травме… Но отчим уткнулся в чашку, а мать начала подсыпать в вазочку курабье. Коробка опустела, повисла тишина. Если это и есть то, что ощущают герои пьес после ремарки «напряженное молчание»…

— Я не хотел, — сказал вдруг отчим. — Я был против с самого начала.

— Вадим, ты чего? — прикрикнула на него жена.

Он поднялся:

— Говорил я тебе, что ее никуда не примут с этим! Говорил, что это махинация, — и вышел на балкон, хлопнув дверью.

Анина мама пожала плечами:

— Ну, не возьмут в театр, возьмут на корпоративы.

Меня прошиб холодный пот. До конца хотелось верить, что я ошибаюсь, что это все моя подозрительность, неверие… «Какие ты знаешь нечестные способы стать выдающимся танцором? Не берем в расчет крайний”, — сказала я тогда Инге. Но нам следовало рассмотреть крайний.

— Вы сделали ей лениментомию, — наверное, моим тоном можно было заморозить всю жидкость в доме.

— Не знаю, как это по-научному называется, — она отпила чаю; ее руки дрожали.

— «Совершенствование» с латинского, — зачем-то сказала я.

Операция, которая встраивает человеку в голову эдакий компас, и этот компас указывает только одно направление — сцену. Все, что не служит успеху, обесценивается и не развивается. Сторонние интересы, переживания и, главное, сомнения отходят на второй план.

— Это же евгеника. Негуманно…

Глупо, она и слов таких, наверное, не знает.

Анина мама мотнула кудрями:

— Но ведь сработало! Помогло! Все замечают, какая она талантливая. Разве плохо помочь девочке раскрыться? Врач так и сказал. Они все сделали бесплатно потому, что у нее большое будущее.

Нет, вовсе не поэтому они все сделали бесплатно… Хотелось кричать. Я закрыла лицо руками. Пусть это все исчезнет! Эта ужасная квартира, район словно из дешевого триллера, женщина, которая сознательно лишила дочь нормальной жизни… Но она по-прежнему сидела передо мной с надкусанным курабье на блюдце.

— Вы знаете, как артисты зовут эту операцию между собой? — Мой голос дрожал. — Творческая лоботомия. Человек становится продуктивен только в творчестве, а в остальном превращается в овощ, как больные, которым рассекли лобные доли мозга. Не в буквальном смысле, конечно, фигурально… Понимаете?

Это не проняло; она пожала плечами:

— Для гения вся жизнь и есть творчество.

Наверное, вычитала в книжке, вроде той, что была у меня в шестнадцать лет.

Лениментомия объясняла многое. Переезд в меньшую квартиру, необходимый, чтобы скрыть перемены в девочке. Ее вечное отсутствие, когда звонит лучшая подруга. Странная травма головы. Неизменная с тринадцати лет внешность, мимика, интеллект. Значит, и душа у нее осталась тринадцатилетней. С этим компасом она никогда по-настоящему не откроет мир, не научиться радоваться новому, не узнает себя, не испытает взрослой любви. Стоп. А как же муж, который так раздражает отчима? Эмоциональные калеки, прошедшие лениментомию, не способны на привязанность!

Мороз пробрал по коже. Слышала, что эти врачи умеют такое, но разве можно поверить… Я всмотрелась в морщинистое лицо женщины. Могла ли она?

— Вы вживили ей воспоминания о первом муже, — сказала я. — Она запрограммирована любить человека, похожего на отца. Чтобы у нее было подобие нормальной жизни, да? Поэтому он раздражает отчима?

— У девочки должен быть муж, — ответила женщина беззлобно.

Я вскочила. Стул завизжал, проехав по линолеуму.

— У нее должен быть выбор! Вы дали ей выбор? Она хоть догадывается об операции? Что весь успех — подделка, догадывается? А что ее не возьмут ни в одну приличную труппу — это вы ей сообщили?

Анин отчим плотнее закрыл дверь балкона. Ее мама взяла меня за руку и повела к двери.

— Доктор нам ничего такого не сказал, — говорила она, зажигая в коридоре свет. — Не возьмут — их проблемы. Зато она пашет больше всех в ансамбле. И получает нормально, в фитнес-клуб устроилась.

— Вот какой пик карьеры вы представляли себе, когда калечили дочь, — я держала в руке сапог, позабыв, как надевать его.

Им не нужна великая танцовщица. Они всего лишь хотели, чтобы Аня не пропускала репетиции и зарабатывала. Но такой ценой…

— Чего ты взбеленилась? — устало спросила хозяйка. — Твое что ли дело? Езжай в свою Москву, Тамара, и там по ихним правилам живи. Хотят, чтобы талантливым дети сами барахтались — вот пусть и барахтаются. Ане-то хватит ума не рассказать?

Она посмотрела на меня, совсем как мужчина в черной куртке. А потом наблюдала с балкона, как я шагаю по двору.

Зуб не попадал на зуб, но не от холода. Голова трещала.

Операция заморозила Аню в тринадцатилетнем возрасте. Если показать ей школьное фото, она не почувствует ни стыда, ни смущения, потому что душой и умом осталась прежней. И вот откуда в ее танцах это обаяние звонкой дерзкой юности — больше-то ничего и нет! И вот почему она так рада мне — это старая не выветрившаяся привязанность, а для новых людей, нового опыта и впечатлений ее душа навсегда закрыта. Даже тот кусок пиццы Аня никогда не распробует по-настоящему. Я вытерла слезы. Как там было с Ланой? Сколько прошло времени, прежде чем ей не о чем стало рассказывать в танце? Я слышала эту историю только с чужих слов, и ни разу — от Лунца.

Зато мне стало ясно, почему мне так тяжело рядом с Аней. Она вся для меня — то самое школьное фото, смотреть на которое больно.

 

 

«Что со встречей? Там же в пицце?» — высветилось на экране. Я набрала: «Дела в Москве. Извини». Кажется, мы никогда не увидимся снова.

Я стояла за высоким столиком кафетерия и пыталась написать хотя бы страницу. Поезд задерживался из-за снегопада, Перлуша отсыпался на скамейке, неловко запрокинув шею.

— Зря вы пошли к ее родителям, — человек в черной куртке поставил передо мной стакан горячего морса и облокотился на пятиугольную столешницу напротив.

— Если бы они не знали, вы бы этого не позволили, так ведь? — я спрятала в сумку тетрадь. Снова получалась чушь.

— Думаете, у нас по «кукушке» на каждом балконе? — усмехнулся он. — Мы медицинские работники, на минуточку.

— Помню скальпель у себя перед носом. — Я отпила из стакана, безразлично подумав, что он мог отравить морс.

Медицинский работник помолчал. Мне раньше следовало собрать детали вместе: это «выканье» во время налета, эти дорогие часы под дешевой курткой.

— Что вы скажете Георгию?

— Лунцу? Что она не подошла. Перлуша обещал подыграть.

«Пепперони» кивнул.

— Это хорошо. Для нее же. Он может снова раздуть скандал… Не простил той истории с Ланой. Говорят, сложный был случай. А может, и ошибка. Сейчас как узнать? Все действующие лица сидят, сами понимаете.

Я понимала: и почему они отпустили нас, решив не ссориться лишний раз с Лунцем, и почему работают в маленьком городе. «У Обливинска сообщение с Москвой как с Юпитером».

— Весь ваш проект — одна огромная ошибка, — резко сказала я.

— Когда вы увидите, что мы умеем, заговорите по-другому, — беззлобно пригрозил он. — Это станет популярнее, чем ринопластика. В конце концов, если можно улучшать людей в утробе, то почему нельзя делать это и после?

— Потому же, почему делать аборт можно, а убивать взрослого человека — нет. — Я осушила стакан, не почувствовав вкуса, и выбросила его в урну. — Вы создаете не гения, а робота, который какое-то время может притворяться человеком. Потом человек в нем иссякает… И что дальше? Химия? Это не искусство.

Он посмотрел на меня почти ласково:

— Вот вы перебрались в Москву из Обливинска. Неужели ни разу не кольнуло, что у всех разные возможности? Неужели не хотелось волшебной таблетки? — он кивком указал на сумку, куда я сложила тетрадь.

Мне был противен его тон; будто я не понимаю какой-то большой тайны жизни. Но это он не понимает! И хуже всего, что я боялась ответить на его вопрос честно. Я смутилась.

— Но… Но ведь искра иссякнет. У Ланы было года два, сколько сейчас? Пусть лет пять — а что будет с Аней потом?

— Еще три года. А потом — ничего. — Пустой стаканчик полетел вслед за моим. — Это же Обливинск. Думаете, кто-нибудь заметит? Просто режиссеры из Москвы не будут обращать на нее внимания. И она будет обычной танцовщицей.

— И против вас не будет улик.

— И против нас не будет улик.

Он кивнул, улыбнулся и пошел прочь. Снег бесновался за мутными окнами вокзала

«Жалко. Когда снова к нам?» — пришло от Ани.

 

Я не ответила на этот вопрос.


Автор(ы): Тамара Надеждина
Текст первоначально выложен на сайте litkreativ.ru, на данном сайте перепечатан с разрешения администрации litkreativ.ru.
Понравилось 0