Ларри

Единственная

"Налить вам этой мерзости?"

"Налейте".

Иосиф Бродский

 

 

По паспорту она Олеся, но откликается на Снежану. Где-то в невнятной юности остались у нее мать-пенсионерка и случайная дочь, которой она исправно шлет пряники и конфеты каждый месяц. Вечные двадцать пять, черные душистые волосы, раскинутые по мясистым белым плечам, черные же глаза слегка навыкате и губы — полные, влажные, густо намазанные красным, за них любой ангел сиганул бы с небес не раздумывая. Пару лет назад она выиграла титул Грудастая Красавица на местном конкурсе, с тех пор ее так и называют — Ялтинские Сиськи.

Каждый вечер она идет на работу по набережной, мимо гуляк, туристов и рыбаков, и вслед ей несутся шепоток, улюлюканье и долгие, тяжелые мужские взгляды. Снежану знает каждый, а те, кто не знаком лично, узнают по описаниям — бедра, покачивающиеся при ходьбе, как лодка на темной ночной воде, колыхающиеся груди, яркие губы и глаза, и это сочетание надменности с доступностью, за которое ей и платят большие деньги. Ее бы и трахнул каждый, да не каждому она продастся.

— Сука амбициозная, — говорят ее товарки. — Хочет попасть в шоу-бизнес, считает, что у нее голос.

— Да она мечтает залететь от миллионера и выйти за него замуж, — говорят другие. — С рыбаками и шахтерами спать не будет.

Каждый вечер он ждет ее в конце набережной. Иногда заговаривает, иногда просто молча провожает глазами — черными, как и у нее, но тусклыми, запавшими, с желтыми зрачками и редкими ресницами. Там, где она красива, он крив, там, где у нее выпукло — он проседает, будто болотистая почва. Он живет в мансарде старого дома в Морском переулке, и его называют… А никак его не называют. Даже имя, небось, знают только пара друзей-укурышей, с которыми он иногда делится крышей, заработками, травой и мыслями.

Сегодня она особенно хороша. Горячий воздух волнами поднимается от камня и окутывает ее тело, колышется в такт волосами, и грудям, и бедрам, и смешивается со сладким, ядовитым запахом ее духов. Она, как и Ялта, пахнет олеандром.

— Богиня, — шепчут его запекшиеся губы, и рука невольно тянется к ширинке.

Она проходит мимо, головы не поворачивая. Он соскакивает с парапета, бросается наперерез, вытаскивая на ходу листок бумаги из-за пазухи.

— Снежана! — выдыхает. — Подожди, я хочу тебе кое-что показать!

— Снова картинка, что ли? Или стихи?

Губы кривятся, взгляд скользит мимо него, сквозь него, вдаль, вдоль пылающего горизонта. Видит ли она его сейчас? Видела ли она его когда-нибудь?

— Нет, не стихи, — отвечает он, и сероватая кожа заливается краской. — Если тебе понравились те стихи, я могу…

— Понравились? Ты сравнил меня с лодкой!

— Со шхуной…

— С лодкой! Слушай, я тороплюсь, пусти.

— Смотри!

Он разворачивает лист, уже подмокший в его влажных ладонях.

— Это ты.

Что видит он? Склонившееся через перила гибкое тело, черные озера глаз, черный океан волос, красные бусы на тонкой шее, все томление, и стремление, и страсть, и яд горячей южной ночи. Что видит она? Длинную изогнутую сардельку с парой прилепленных к ней шаров — очевидно, знаменитые сиськи, два черных пятна на одном конце сардельки, под ними жирная красная линия, вокруг — наспех заштрихованная черная лужа.

— Фу, гадость, — говорит она, смеясь. — Тебе бы пожрать хоть раз нормально, может, рисовать научишься.

На лице его читается такое страдание, что ее задубевшее в ночных странствиях сердце вздрагивает.

— Как тебя зовут-то, пачкун?

Он моргает, бормочет что-то под нос.

— Что говоришь?

— Саша, — повторяет он погромче. — Меня зовут Саша.

— Вот что, Саша, как начнешь зарабатывать этой мазней реальные деньги, приходи ко мне. Угощу тебя коньяком и чем-нибудь еще…

Снежана высовывает кончик языка, проводит им по полной верхней губе и смеется при виде побледневшего Сашиного лица. Продолжая смеяться, она огибает его и продолжает свой путь.

— Подожди! — кричит он вслед, осмелев.

— Будешь моей девушкой?

— Только через мой труп, — бросает она через плечо. Беззлобно, без дерзости, сколько раз она уже отвечала так и ему, и подобным ему жалким подобиям мужчин — не счесть, неудачников на свете больше, чем звезд в небе.

Он не сдается.

— Погуляешь со мной после работы?

— Помечтай! — хохочет она и уходит.

— Я люблю тебя, Снежана, — говорит он в пустоту, в багром набухший закат. — Я всегда буду любить тебя.

 

Ночь выползает из моря. Гудит набережная, горит костром, крысы смелеют и покидают подворотни, затопленные тьмой. Снежана торопится домой. Ее путь лежит не по освещенным улицам, где полно туристов и милиции, а по закоулкам, где только она да бродяги. Тук-тук — стучат каблуки по щербатому камню, тук-тук — стучит сердце под облепившей грудь футболкой. Болят подвывернутые запястья, но бок греют честно заработанные тысячи. Завтра надо в салон, на почту отправить посылку, зайти к Любаше и забрать у нее красную юбку… Тук-тук — стучат каблуки, тук-тук — стучит сердце.

Недолгий путь домой, не стоит того, чтобы брать такси, но сегодня можно было и взять. Недружелюбная сегодня темнота, слишком густая, чтобы доверчиво нырнуть в нее. Снежана заворачивает за угол и останавливается. Когда становится не по себе, замри на минуту, затаи дыхание, и услышишь тишину. Чудовищ нет. Маньяков нет. Все спят, темнота сонно молчит. Но не сегодня. Сегодня темнота дышит. Неспокойно, неровно, с хрипами, прямо за спиной, там, где остались огни набережной. Невидимка следует по пятам, дышит в затылок винным холодком. Нужно просто спокойно идти дальше, а если станет совсем невмоготу, оглянись — улица пуста, смрадное дыхание — так это запах ночной Ялты, просто оглянись…

И увидишь, как от стены отделяется тень и делает несколько неуверенных, будто пьяных шагов. Снежана ускоряет шаг, зажимая рот рукой, чтобы не вскрикнуть. Кричать нельзя, бежать нельзя, говорит Любаша. Если побежишь, у маньяка вообще крышу снесет. В руке зажат баллончик, впереди виднеется подъезд. Дверь приоткрыта, из нее пахнет кошками и сыростью, но это сладкий запах дома. Десять лестничных пролетов на одном дыхании, неуклюжий ключ в замочной скважине, захлопнуть за собой дверь, прислониться к стене и дышать, дышать.

Через пару минут Снежана приходит в себя, и ей становится стыдно. Что это было? Что за страх просочился сквозь многолетнюю броню? Никогда в ее гребаной жизни ей не было так страшно, и ведь не первый идиот на ночном пути, от скольких уже отбилась… Она мотает головой и идет на кухню ставить чайник.

Кухонька у нее маленькая и почти пустая. Стул, стол, плита с двумя конфорками, покрытая безымянной серой слизью. Наверное, когда-то это была пыль. Пока закипает вода, Снежана роется в сумке, выкладывает на стол таблетки, пластырь, блестящие обертки от конфет и презервативов — все не то. Наконец она подцепляет пальцами и вытягивает с самого дна цепочку с крестиком. Единственное, что не было съедено, продано или потеряно из маминых посылок.

"Вот помру, — написала мама прошлой зимой, — и останутся от меня доля в квартире да обоссанный матрас, нечего будет вспомнить, нечем помянуть, поэтому шлю тебе бабушкин крестик. Береги его, потом отдашь Маринке". Маринкой зовут ту краснолицую орущую куклу, которую Олеся-Снежана оставила в Заречном пять лет назад и не видела с тех пор ни разу. Мама все верит, что блудная дочь, дочь-блудница вот-вот вернется. Вернется, наверное, куда денется, только надо заработать на свой дом, или хотя бы на квартиру, или на машину…

Свистит чайник, и от резкого звука Снежана понимает, как тихо вокруг. Может, город умер во сне, как старик? Может, она оглохла? Да нет, чайник же свистит, зараза, снова соседка будет орать, что просыпается по ночам от жутких звуков за стеной. Неведомо, откуда она взяла жуткие звуки, да и ночью Снежана тут почти не бывает.

Она делает себе чай с тремя ложками сахара и идет на балкон. Темно, тихо и пусто во дворе, только шелестит старый платан. Мигает единственный фонарь, из-за рванины облаков прорывается тусклый свет убывающей луны, но не может разогнать тени. Снежана опирается на перила, делает глоток чая и замирает. Она не одна. Звук шагов тонет в ковре, дыхание еле слышно, и его можно принять за ветер, но она не одна. Разжимаются пальцы, чашка летит вниз, на асфальт, и она хватается за крестик. Отче, добрый отче, защити…

Одной рукой он обвивает ее плечи, второй срывает с шеи цепочку. Горячие губы прижимаются к черным волосам. От нее пахнет цветами, от него соленым морем и… и какой-то химией. Резкий, тяжелый запах, что это, краски?

— Сволочь! — вскрикивает Снежана и пытается вырваться, но он проводит острым, холодным пальцем ей по горлу, и крик превращается в хрип.

— Бусы, — шепчет она немеющими губами, — красные бусы…

 

Когда бьют далекие часы, Снежана просыпается. Лежать мягко, будто на пуховой перине, воздух свеж и сладок, и вылезать из постели совсем не хочется. Не хочется видеть низкий потолок ее комнаты, идти в крохотную, грязную ванную, мыться едва теплой водой, отдающей гнилью… Чем же так сладко пахнет?

Она открывает глаза. Такой же темный потолок, как у нее, но выше, в сумраке вырисовываются силуэты шкафа, стола, пары стульев и почему-то стремянок. Это не ее квартира. Это также не квартира Любаши, не офис мамки, куда ее бесы занесли на этот раз? Надо вставать и выяснять, где она, почему здесь и как добраться до дома. Она вздыхает — и не двигается с места. Странное чувство, будто вздохнула не так, как обычно, не грудью, а… горлом. Она подносит руку к шее и нащупывает там зияющую прореху. Дыра. В ее шее. В дыру можно вставить трубку и кормить ее, Снежану, измельченной пищей.

Она спускает ноги на пол и оглядывается. Сквозь закрытые ставни пробивается тусклый луч, похоже, от фонаря. Одна из стен отблескивает серебром, и Снежана идет к ней, босиком по холодному полу. Подойдя к зеркалу, она замирает в ужасе, изумлении и… восхищении? Никогда в жизни не была она такой страшной и такой красивой. Кожа посерела, на щеках зеленоватые пятна, но волосы черным блестящим покрывалом покрывают плечи, к ногам ниспадает белое платье, ее губы, глаза — пылают! И на шее застыли крупные красные капли.

Щелчок, и в комнате вспыхивает свет.

— Ты! — говорит Снежана отражению в зеркале. — Что ты сделал со мной?

Он все так же уродлив — серая кожа, желтые белки глаз, впавшие щеки, но сейчас это не кажется ей отталкивающим.

— Меня зовут Саша, — говорит он и подходит к ней.

— Я помню, — отвечает она, понимая, что надо бы сорваться, бежать, спасаться… и не двигается с места. Он берет ее за руку, и от тепла его пальцев на ее ледяных Снежану пробирает дрожь.

— Пойдем, я должен тебе кое-что показать.

Она вырывает пальцы из его хватки и отворачивается от зеркала.

— Никуда я с тобой не пойду. Мне пора домой, выпусти меня отсюда.

— Я не держу тебя, просто посмотри.

Он простирает руку. То, что в темноте выглядело стремянками, на самом деле оказывается мольбертами. От них будто исходит сияние, пыльный воздух переливается красками, и, несмотря на тошнотный страх, ноги сами несут ее ближе.

Саша уже показывал ей свои картины — урывками, всегда стесняясь, всегда поймав ее на набережной, по пути на работу. В первый раз, помнится, она рассмеялась ему в лицо. Во второй раз просто оттолкнула лист, исчерканный черными линиями. В третий ее вывернуло прямо на рисунок, потому что до этого они весь день с Любашей глушили водку в память о зарезанной Надьке. Потом были еще рисунки, один смешнее и страшнее другого. Перекрученные, переплетенные тела, люди с головами животных, кривые формы, неестественные цвета — реальность, испражненная бродягой на обочине дня, преисполненная отчаяния и уродства… Не умеет Сашка рисовать, не то что Димка Полищук с Таврической, у того домики пряничные у блестящей речки, деревца кудрявые, щенки играют в луже у ворот, и глазу приятно, и Димке богато.

— Смотри, — он показывает на одну из картин. — Узнаешь?

Ее колени слабеют при одном взгляде на холст. Темное, почти черное пятно посередине, курчавая вата над ним, рыже-зеленые палки частоколом, а в углу — пухлый кулачок сжимает травинку. Мазня для кого другого, а для нее такая боль, что внутри все будто узлом сворачивается.

— Откуда ты знаешь, почему ты это нарисовал, откуда? — шепчет она лихорадочно, дотрагиваясь до толстого, бугристого слоя краски. — Это же наш пруд, деревня, Маринка…

— Я не знаю, кто такая Маринка, — говорит он с печалью в голосе. — Я всего лишь нарисовал то, что увидел в твоих глазах.

— А это? — вскрикивает она, повернувшись к следующей картине. — Это был ты! Ты убил Надьку!

— Нет-нет, я никого не убивал до тебя, — лепечет он. — Ты единственная, клянусь! Я просто видел, знал…

Скорчившаяся девичья фигурка в темной подворотне, хлещет дождь, и все красное, мокрое и красное, будто картина была залита кровью и не успела еще просохнуть… Снежану трясет, но не от холода, нет, сердце колотится как бешеное у самого горла, и на мгновение ей кажется, что оно сейчас возьмет и выскочит через разрез, и влажно шлепнется ей под ноги, разбрызгивая по полу алые капли.

— Что еще ты видел? — спрашивает она и, не дожидаясь ответа, идет от картины к картине, сдергивая с них куски белой ткани. Вот ее приезд в Ялту — поздняя осень, черные галки птиц на низком небе, вот первая работа — кассирша на парковке, вот первый клиент — чахоточный банкир, все никак не мог оторваться от ее груди, присосался к ней, будто пиявка, только грудь на картине несоразмерно большая, сосок длинный, темный, а банкир крошечный, висит в воздухе, болтает тощими волосатыми ножками… Снежана не может сдержать смех, тычет пальцем, пытается сказать, что да, вот ровно такой он и был, все правильно нарисовал, молодец, но вместо слов в горле клокочет хохот, и Сашка смеется вместе с ней.

На столе рядом с одних из мольбертов разбросаны те самые листки, которые он все совал ей в лицо на набережной, большую часть из них она даже узнает. Есть среди них и наброски, позже ставшие прудом, Надькой, парковкой, банкиром… Сверху лежит последний, с балконом и красными бусами. Смех стынет у нее на губах.

— Саша… — говорит она тихо. — Почему я здесь? Что ты со мной сделал?

Ее рука тянется к шее, трогает края раны.

— Кто ты? Что ты? Пророк, демон, бог? Ты убил и оживил меня, нарисовал всю мою жизнь, всю меня, от жилки до жилки, как?

Он качает головой. Нет, он не пророк, и не демон, и навряд ли бог.

— Но ты предсказал мою смерть! Ты убил меня!

— Я просто выполнил твое пожелание, — отвечает Саша с легкой улыбкой, и нет ничего страшнее этой улыбки. Страшнее и… милее? Снежана присматривается к нему, вглядывается в лицо. В обычно тусклых черных глазах светится что-то такое, что она всю жизнь мечтала увидеть в чьем-нибудь взгляде, что-то невозможно горькое и прекрасное, мимолетное и вместе с тем вечное… То, за что многие продают души, а она, похоже, только что отдала жизнь.

— Почему ты не нарисовал эту картину, последнюю? — ее палец тычет в красные бусы.

Он смущен, к лицу приливает краска.

— Я не успел. Я надеялся… Надеялся, что ты захочешь…

— Захочу что?

— Захочешь нарисовать ее вместе со мной. В цвете. В плоти. Наяву, а не во сне.

Она оглядывается. То, на что раньше она плевалась, все эти уродства, кривые линии, безумные цвета… Это и есть красота. Со всех сторон на нее смотрят мгновения ее прошлого, смотрит она сама, рассеченная на прямоугольники холстов, раскрашенная, масляно-глянцевая, живая, боже мой, наконец-то живая!

— А знаешь, Саша, — говорит она, и ее губы кривятся в улыбке, — никто раньше не исполнял моих желаний. Ты первый, представь?

Она вздыхает и вдруг понимает, что сладким-то, конфетами пахнет она сама. И он смотрит на нее, в нее, в самую душу, и улыбается, и ничего не говорит, и за ставнями разгорается кровавый рассвет.


Автор(ы): Ларри
Текст первоначально выложен на сайте litkreativ.ru, на данном сайте перепечатан с разрешения администрации litkreativ.ru.
Понравилось 0