Древнейшее искусство
1
Я снова иду домой. Но теперь возвращаюсь не просто в край, где появился на свет, стал сиротой и вырос воином, не в грязную таверну, пропивать монеты и время, а спешу в дом, где ждут и встретят теплыми объятиями.
Раньше у меня было лишь любимое дело — война. Она воспитала, сделала мужчиной и дала мне смысл бытия. Влечет и пугает тот непередаваемый трепет перед боем, засевший подколодным змием в сердце. Но потом он испаряется. Мужество побеждает — захватывает мысли и тело. Бесстрашие рождается из гнева, разгоняет мимолетную трусость и твердой отвагой разливает силу от кончиков пальцев до последнего волоска под душным шлемом.
Но еще больше манит и разжигает кровь страх: страх врага перед гибелью, которою несу противнику я — орудие смерти. Опьяненный запахом грядущей схватки — жаждой колоть, рвать и рубить плоть — я делаюсь одержимым. Весь отдаюсь драке, будь то маленькое сражение или великая битва. Упиваюсь той мимолетной властью над судьбами других.
Быть сильным: уничтожать могучих и давить слабых — моя жизнь… Была такой до недавнего времени.
После жестокой сечи наступает затишье и перемирие. Отдыхает тело, успокаивается душа. Но ненадолго. Вскоре снова тянет пережить все заново. И не находил я умиротворения в передышках между резней и пьяным отдыхом… пока не встретил ее. И она заполнила коморку моей сущности, где не витал запах крови и трупов.
Я возлюбил частицу покоя и мира в облике хрупкого, но сильного создания.
А все началось, когда в моем селении объявился новый житель.
……
Деревня Солон разрослась на много верст вдоль быстрых и глубоких вод широкой реки. Впиралась одним боком в таинственно тёмный лес, а другим — в бескрайние степные дали.
Народ разводил свиней, коров и разноперую птицу. Некоторые промышляли рыбной ловлей, выращивали злаки и овощи да вели торговлю с жителями других поселков.
Деревянные постройки с крышей из тростника и соломы, прятались под шапками садов, укрывались кое-где вьющимися накидками винограда.
Дивно здесь было весной, когда всё окутывалось белым цветением и чудно летом: оно скрывало угодья и их обитателей в зелени.
Но сейчас на дворе царил холод. Речка постепенно зарастала льдом. Хижины огромными грибами выглядывали из-под снега и выпускали ленивые тучки дыма из труб. Деревья сонно покачивали на ветру голые кости ветвей.
В такое морозное утро, первого месяца зимы, в темно-зеленом плаще из необычной материи и черных кожаных сапогах, осторожно ступая по заснеженной тропе, к берегу спустился незнакомец.
Его голова пряталась в закромах глубокого капюшона. Нижнюю часть лица скрывал серый шерстяной платок. Лишь руки подставляли голую кожу под холодные лучи восходящего за лесом светила.
Неизвестный сразу привлек внимание людей у ещё свободной ото льда реки. Местные удивленно переглянулись, поправили меховые шапки, натянули повыше рукавицы, пожали плечами и продолжили следить за кончиками торчащих из воды гусиных перьев, готовых в любой момент скрыться в глубине.
Было самое время утреннего клёва, и ничто не могло отвлечь их в этот час. Странного вида пришелец сел особняком от всех и разложил снасти.
Когда солнце взобралось по небу довольно высоко, наметанные глаза рыбалок заметили, что улов у чужака выдался намного больше, чем у них. Странно. Человек тот совсем не походил на заправского рыболова, судя по неумелым движениям, возможно, впервые ловил рыбу.
— Здравствуйте, а дозвольте полюбопытствовать, чем приманиваете-то? — спросил приземистый мужичок, в кожухе до колен, грубых шерстяных штанах и толстых валенках, подходя к незнакомцу.
Остальные стояли чуть поодаль, делая вид, что собирают пожитки и удила.
— Да, ничем особо. Кашей, вон, да песней, — проговорил тот глухим голосом из-под закрывавшего нос и рот платка.
— Песней? — переспросил рыбарь, подумав, что ему почудилось,— мы ж ничего не слыхали…
Закинув еще одну рыбину в ведро, он повернулся к собеседнику.
Темные зеницы, размером с добрые полыньи пристально изучали любопытного мужичка.
— Спеть-то и в мыслях можно, — в тихом говоре чужака послышались веселые нотки. — Главное знать, для кого поешь, и они услышат.
— Чудный ты человек,— произнес удильщик, отводя взгляд, — давно в наших краях?
— Нет. Вон, в том срубе на окраине живу, — кивнул в сторону. — Староста дал добро,— зачем-то ещё уточнил.
— А-ага, — потянул рыбак, — что ж, давай знакомиться. Меня Силантием кличут,— представился мужичок, снимая грязную рукавицу и протягивая мозолистую ладонь незнакомцу.
Чужак пожал ее , на удивление теплой, с тонкими пальцами, рукой. Снял капюшон, освободил рот от шарфа и сказал уже более громким голосом:
— А меня называют…
Мужичок не расслышал имени, а лишь с открытым ртом смотрел на говорившего, а позади разом охнули рыбаки.
Длинные густые волосы незнакомца, заложенные за продолговатые и неестественно острые уши, прятались за спиной. На широком лице с малым вздернутым носом, играла добродушная улыбка, обнажавшая ряды белоснежных зубов с двумя чуть выступавшими, как у кролика, крупными резцами.
Перед ними стояла девушка или женщина. Кто ту колдовскую породу разберет…
К полудню уже каждая собака знала о новой жительнице Солона.
Никто не мог уразуметь, что ей нужно, почему покинула родной край и сородичей.
Просто так не уходят гордые хранители лесов жить с простым людом. Видно, что-то ужасное содеяла, раз и там не стерпели.
Солонцы не любили и страшились своих соседей — таинственных лисунов. Но мирились с их существованием, ведь нужно выменивать дерево у них, чтобы как-то выжить в холодную пору, ну и летом ягоды не помешают к столу, да запасы грибов заделать надобно. Ведь лес сторонних не принимал.
Но во всем, что шло не так, винили лесной народ. Утонет кто, пожар ли, неурожай, засуха вдруг иль наводнение — не обошлось, значит без тёмной магии ушастого племени. Говаривали, они были бессмертны, ведь сами духи леса прислуживали им.
И теперь один из них обитал в человеческом селении…
А всё необъяснимое, странное вызывает недоверие и страх в душах да умах обычных смертных.
2
Недавно никто бы и не заметил: вернулся я или убит на поле брани. Да и некуда мне возвращаться в родной деревне. Жил вольно: где придется — лягу, с кем захочу — выпью. Ни кола забитого, ни двора обжитого.
Но сейчас у меня есть она. Тоскует. Любит. Ждёт…
Да, я — убийца. Это умею делать хорошо, от души. Но и у души могут отобрать единственное пристанище — тело. Поэтому теперь знаю точно: должен побеждать всегда, чтобы вернуться. Ведь я люблю и главное — любим. Страсть к доброму милому существу и влечение к жестокой уродливой войне — две половинки моего счастья стали нераздельными.
Там, в сражениях я выпускаю внутреннего демона, который насытившись, стает тихим ангелом, готовым любить и оберегать девичий покой, быть нежным с атласной кожей и — безмятежным с ее шелковыми думами, наслаждаться звонкой мелодией голоса да искристым взглядом очей.
Я побежден и млею от жгучих касаний озорных губ, падаю в истоме, пронизанный лаской прикосновений. Мне хорошо, уютно и тихо рядом с ней. Казалось бы — что еще надобно-то.… Но не могу остаться в этой неге навсегда, не могу не идти туда, где над головой кричит голодное воронье.
И она понимает, почему…
……
— Ой, убила! Сгубила! — голосила над распростертым на снегу телом крупная женщина в расхристанном полушубке и съехавшем на бок платке.
С соседних дворов сбежался народ:
— Чего вопишь, дура?
— Что стряслось?
— А-а-а! Я ж не хотела на смерть его! Он окаянный приперся хмельной, стал приставать! Пригрей, говорит, ну я и пригрела, то есть огрела, как тискать начал… поленом по лбу. А он возьми и полети с крыльца спиною оземь. Лежит. Не шевелиться.
Все глядели то на зарёванную бабу, то на лежащего, решая, к кому и куда бежать, и что делать:
— За знахаркой Сивухой послать бы!
— Нет! Его к ней отнести!
— Но, верно ж тяжелый, зараза!
— Сани нужны! Коня!
А тётка всё голосила, сняв платок и утирая им слезы:
— Ой, что же это будет теперяче-е?
— Расступитесь! — раздалось вдруг сзади властно.
И расступились. Даже новоявленная убийца перестала причитать.
— Ишь, распростоволосилась! — крякнула сморщенная старушка, тыкая палицей в развевающиеся тёмные косы пришедшей.
Послышалось перешептывание:
— Гля! Она!
— И не холодно же в одной сорочке.
— Бесстыжая!
— Да она вон недалече живет… и прибегла же…
— Штаны -то погляди, как у мужика.
— А мо оно и есть мужик? Кто лисунов этих поймет.
— Кажут у них там, в причинном месте, совсем не как у людей…
— Но грудь, шо не кажи — бабская, — заверил тощий как жердь старичок, прищуриваясь.
Забыв про убитого, люди провожали косыми взглядами чужачку.
Девушка склонилась над незадачливым ухажером, расстегнула кожух и разорвала ему рубаху. Приставила острое ухо к груди. Нахмурилась… Не дышит.
Толпа замолкла и ловила каждое ее движение.
Та, тем временем, уже гладила пальцами его затылок, а второй рукой потирала кожу в месте, где находилось сердце. А губы что-то быстро и неразборчиво шептали.
— Ай да… Ворожит не уж то.
— Ага… и побелела вон…как смерть, — шепнул кто-то.
Вдруг послышался стон, потом хрип и крик.
— У-у-у! У-у-бью! — стал размахивать руками, как перевёрнутый на спину жук, несостоявшийся покойник.
–Живой черт! Живой, чтоб его! — опомнилась зареванная баба и кинулась подымать свою давнишнюю жертву, которая тем часом перестала орать и ошалело глядела на всех.
Все столпились вокруг них. И никто не заприметил, куда подевалась спасительница. Как в снег ушла.
Горе ухаживатель так и не понял, что почти с того света его вытащила. По-пьяни хоть и обижал баб, но по совести жил. И на следующее утро лисунка обнаружила у порога тушки трех жирных ощипанных гусей.
А народ стал не только бояться, но и уважать колдунью из леса.
Спустя время в деревне заболел ребенок. Сивуха испробовала всё, но в итоге лишь устало покачала головой: нет, мол, не жилец. И отчаявшись, мать постучала в покосившуюся дверь девушки-изгоя.
Наутро дитя начало оправляться. А старая знахарка лишь плюнула в сторону, где жила приблуда из леса.
Вскоре повадились ходить и другие в избу на окраине Солона.
Всем лисунка помогала и не называла цену, каждый платил, чем мог: едой, работой, медяком.
3.
… Да. Мы похожи. И у нее есть призвание в жизни — не только изгонять хворь, но и дарить наслаждение людям, удовлетворять их своим телом: гладью кожи и мягкими движениями будоражить умы, непредсказуемыми касаниями разнежить и сотрясать плоть.
Она доведет до блаженства на грани упоения и смерти, после чего не хочется возвращаться к мирской суете,… а так бы и лежать нагим и беззаботным, как первые люди в потерянном райском саду… или в лесу, из которого вышла она.
И неважно, что она не человек. Ничего, что ее племя ненавидят мои сородичи. Пускай ей нравиться доставлять эту радость другим. Ведь то часть ее жизни, как часть моей — кровавый ратный труд.
Главное — она существует…для меня и, лишь мне, дарит свою особую сладость соблазна. И я растворяюсь в плену ее неистовых чар.
Мы живем чувствами, пронизывающими два тела. Они стают продолжением друг друга, а души сольются в одну сущность — очаг дикой неудержимой страсти.
Подобного не купишь и поэтому все равно, что в этот дом приходят за крохотной частицей того, что я получаю сполна.
Не знаю, за что она полюбила грубого неотесанного мужлана. Да и разве любят за что-то?
Мы разные, но встретившись, нашли себя. Она укрощает зверя войны, а я выпускаю на волю океан желания и любви. Она просто поняла меня, а я ее, с первого взгляда. Наверное, взаимное понимание и есть та неуловимая вечная любовь.
……
За бутылём обжигающего нутро и веселящего душу напоя шумел люд в переполненной корчме:
— …Говорю вам: сущий дьявол во плоти. Я много поведал на своем веку, но такой услады не вкушал,— почесывая бороду, рассказывал старый мельник.
— Да-а. Эдакое выделывает: не лежишь — летишь с ней! И, правда: готов хоть в ад,— ответил, вытирая усы, сын кузнеца.
— Не зря, говорят, лесной народ чудеса творит! И верно: куда там нашим благоверным.— Мечтательно закатил глаза здоровяк с красным щеками.
— Да будет вам брехать,— махнул рукой хозяин, ставя на стол мысу с дымящейся снедью,— лишь бы языками чесать!
— Да кто бреше! Сам сходи и узнаешь! — возмутился молодой кузнец.
— Нет, я погодю свою душу в пекло совать!
— Эх, зато, хоть чуток да в раю побываешь,— сказал и залпом осушил кружку здоровяк, раскрасневшись ещё больше.
Никто не знал, когда и почему это началось. К лисунке стали забредать и здоровые мужики в летах, и младые хлопцы в силе. И никому не отказывала — всех принимала, кто не боялся да не брезговал лечь в ложе к не человеку.
Бабы хмурились и плевались. Мужики подмигивали и ухмылялись. Девицы краснели да изумлялись. Сивуха довольно скалилась беззубым ртом и кивала: « … я ж говорила не к добру она здесь. Мало, что волшбой занимается так еще и мужиков обольщает, пусть бы там свободных заманивала, но нет же…»
Да! И мужья повадились втайне от жен посещать деву лесную. А ничего ведь не скроешь. Деревня хоть и большая, но и язык длинный все разнесет: и правду, и небыль.
К весне дом лисунки приосанился: новые двери, выкрашенные ставни, залатанная крыша, заборчик поставлен изновья. Во дворе завелось кой-какое хозяйство. Кто как, и чем мог, платил за невиданное искушение.
Но когда знахарке не смочь было прогнать болезнь иль боль унять, скрипя зубами все ж шли к лисунке. Особенно если хворали дети. Здоровье и жизнь важнее, не доброй молвы.
4
Вот тогда, как и сейчас, я возвращался в родную деревню, где и увидел ее… и их.
В тех глазах не было страха, лишь непонимание. Взгляд воина. Воина, никогда не воевавшего, со слабым телом, но сильным духом.
Она падала от ударов и знала, что ее убьют. Убьют слабые сильного. Но так неправильно, не должно быть… и не будет.
Человек в дружине — воин, в битве — расчетливый хищник, а в пестрой толпе — безумный зверь.
Шпоры вонзились в бока лошади. Меч сам лег в руку. Мощным тараном ворвался в стадо обезумевших шакалов. А там даже не кобели, а суки рвали гордую львицу.
Они завизжали и разлетелись в стороны.
Я слетел с седла и ударил железом тех, кто еще добивал истерзанное тело.
Ударил не лезвием — плашмя. Сытому хищнику жертвы не нужны.
Вопли. Стоны. Страх… Проклятия.
Но я больше ничего не слышал и не замечал, а видел лишь истерзанный людьми жалкий не человеческий комок жизни.
Растрепанные волосы, лицо в алых потеках, губы разбиты. Кровь уродливыми узорами украшала разорванную ткань, что почти не скрывала белоснежную кожу, исчерченную бороздами царапин и безобразными пятнами ушибов.
……
В нос ударил аромат дурманящей мяты, вонь горькой полыни, дух едкой бузины, и мягкий запах ромашки и еще чего-то сладкого. Дивный смешанный букет щекотал широкие ноздри вошедшего. Сушеные травы, листья и даже шишки висели повсюду на стенах и на потолке.
На столе пылали свечи, бросая причудливые тени на скромное жилище гостьи из леса. Так Федот впервые оказался в ее доме.
Он положил недвижное тело на кровать у печи и начал омывать раны. Волосы черным веером распушились на подушке. Она почему–то казалась, не побитой, а спящей победительницей. Исцарапанное лицо выглядело не уродливым, а наоборот девственно прекрасным и стало еще краше, когда она открыла веки. Темные как ночь с отблесками свечей очи осмотрели его морщинистый лоб, косой шрам над бровью, чуть кривой мясистый нос и тонкие ленты губ, а потом заглянули в выцветавшие зеленые глаза. А в них … тигр, но не охотник: уже успокоился и бережно охраняет своего детеныша или … самку.
–Там, на полках… настойка, — прошептала, еле шевеля опухшими губами, — пить…
Затычка шмякнулась на пол. Прокислый смрад перебил дыхание и на глазах выступили слезы. Морщась, он влил ей в рот зловонную жидкость и лисунка сразу уснула.
Федот вышел, подышать весенним воздухом и собраться с мыслями.
На дворе его ждали. Четыре женщины — все кто остался после того, как он разогнал бабский самосуд. Вокруг валялись брошенные в спешке палки, вилы и даже несколько топоров лежало у повалившегося заборчика. Его конь спокойно пасся в саду. Увидев воина, они отпрянули и, потупив взгляд, спросили:
— Ну, как там, Федот?
— Померла?
Он хмуро глянул на них и бросил:
— Спит.
Бабы переглянулись, вздохнули то ли с облегчением, то ли разочаровано и наперебой заговорили:
— Ты не подумай! Мы же не хотели так!
— Чужая она здесь Федот и смуту приносит…скурвилась ведь совсем.
— Мы ж только просили уйти ее, но потом Сивуха да эти завелись…
— Да и ушастая хороша! Заладила, что врем мы все, что не заманивала мужиков, сами шли, и что лишь хорошо им делала. Наделала лярва!
— Ну, ты сам подумай без колдовства то кто на нее позариться, кости да кожа одна и лесная же.
— Подобру хотели ведь…А она и нас совратить пыталась, чтобы мы с ней там…Тьху.
— Да. Хотя и нам помогала, мы бы и не тронули, но сам видишь: народ против и завелся не остановить было.
— Эх … бабы…— сказал, как плюнул Федот и вернулся обратно в избу.
Оставив гадать женщин, что имел он ввиду: их, срамницу ту, или всех баб в мире.
Федот сел на лаву в углу напротив спящей и вскоре задремал сам.
–Зачем ты их остановил? — он вздрогнул и посмотрел на лежащую девушку. Та, повернув к нему голову, говорила:
— Мой народ бы не мстил. Мы не такие, да и я же сама ушла…
— Я просто не мог, по-другому. Я понял тогда, не знаю как, что правда за тобой, а не за ними
— Отчего же они не поняли?
— Не знаю… Как почуваешся-то?
–Лучше…Ты вовремя подоспел… Благодарю.— Слабым охрипши голосом, проговорила она.
— Это хорошо, — задумчиво сказал Федот.— А ты зачем пришла к нам? Знала ведь, что не почитает вас люд.
— Вот поэтому и пришла… Хотела поделиться умением, что бы хоть немного растаял лед меж нашими народами…
— Поделиться чем? Волшбой?
— Нет, передать хоть чуточку, того, что приносит радость, покой, наслаждение и раскрепощает разум. Может быть, тогда вы стали бы другими. Но я успела лишь показать…
Федот усмехнулся.
— Слыхал про твои умения! На такое и у нас любая баба горазда. Да, натворила делов: не лед растопила, а огонь разожгла.
— Нет, ты не понял. Но поймешь, когда я покажу и тебе. Потом. А сейчас, — лисунка запнулась. — А звать-то тебя как?
— Федотом величают.
— Федот, подай горшочек вон тот, — указала трясущейся рукой на полку,— нужно смазать раны.
Ее голос уже окреп и стал другим таким легким, звонким. Федот не сразу уяснил, что она от него хотела, вслушиваясь в чудные новые нотки ее говора.
Открывая горшочек, с отвратительной на вид и на запах кашицей, Федот спросил:
— А тебя мне как называть?
— Массаж, — не сказала: пропела она.
— Мас-саж, — опробовал на звук ее имя. — А можно я буду звать тебя Масша?
Она кивнула и улыбнулась из под густых ресниц, одними глазами, а те, казалось даже, посветлели.
Теперь ему хотелось смотреть в них вечно.
5.
Нежными ладонями, худыми, но сильными перстами Масша творила чудо: приносила отдых и успокоение телу и расслабляла саму душу.
Руки резво и мягко скользили по коже, сливаясь в затейливый вихрь движений: легких нажатий и плавных касаний, а потом замирали и неспешно лобзали напряженную спину, затекшую шею, усталые плечи и утомленные ноги.
И отдыхали мышцы под кожей, а кости под ними умиротворенно дремали.
Кончики пальцев находили островки боли и выпускали ее, заставляя растекаться по телу огнем и превращаться в ледяной поток упоения, и тогда хотелось взлететь. Казалось ты легче пёрышка и душа сейчас вместе с телом взмоет ввысь.
Все кто ложился на ее ложе — вставали другими людьми: свежее, добрее, отдохнувшими и готовые к новым свершениям.
……
На пороге топтались две женщины, а за ними высочил Федот.
Масша непонимающе глядела на него. Тот лишь улыбнулся, обнажив жёлтые, но крепкие зубы, пожав могучими плечами, произнес:
— Вот им свой дар,… э-э-э умение и покажешь, ну и выучишь этому делу. Вы же, правда не против бабоньки? Да и я же хорошо огрел вас тогда? А Масша всё выправит и даже больше,— подмигнул он.
Гостьи закивали:
— Ну, теперь-то уж не против.
— Вы простите нас. Мы же не уразумели сразу, а те ироды: муженьки наши и не сознавались, чем здесь занимались. А люд то говорит всякое.
— Заходите, — пригласила лисунка гостей в дом и одарила своего воина благодарно-чарующей улыбкой.
Ее раны затянулись быстро, а на лице и теле не осталась и следа от побоев. Чудодейные все ж снадобья в лесных жителей.
А Федот никак не мог налюбоваться своей Масшой, ведь скоро нужно уходить, чтобы вернуться. А он обязательно возвратиться. Выживет. А если надобно, то и саму смерть переживет.