Праздник тысячелетия
Часы в доме остановились. Это неспроста, подумал маленький Томас Джейси и боязливо оглянулся. Тишина сжалась в точку, словно за секунду до взрыва.
Что я делаю здесь, спросил себя Томас, не без основания удивлённый и растерянный, ведь каждый раз, всегда до этого дня, он с лёгкостью контролировал процесс парения. Всё было просто — засыпая, он ощущал себя невесомым, свободным, вездесущим, потом взмахивал невидимыми крылами, взметался в воздух, и… парил. Парил в небесах своих снов, бывал и там и тут, всегда стремясь к красоте, радости, к сказке.
Но почему он оказался здесь? В этой жутковатой квартирке, где пахло смертью, да, да, он явственно это ощущал — смерть витала в воздухе.
Более того — он не контролировал эту реальность, она ему не подчинялась, жила по своим, неведомым законам. И тут Томас понял — он по ошибке оказался в чужой голове. Иногда такое случалось.
В соседней комнате кто-то был. Том явственно слышал мысли незнакомого человека, которые обрывочными фразами вспыхивали в его сознании.
Раздался выстрел. Томас вздрогнул. За стеной что-то упало. Я не боюсь, сказал себе мальчик, я храбрый…
Остаточные мысли самоубийцы отпечатались на стене единственным словом: «навсегда».
Но что это значит? Томас задрожал, его пугали чужие мысли в голове, это было непривычно, неправильно, страшно.
Слишком страшно.
Томас выпрыгнул из окна оглохшей комнаты и полетел над городом, ощущая удивительную свободу парения. Руки раскинулись в стороны, на смену страху пришёл восторг. Эмоции разноцветным шлейфом тянулись позади. Внизу, по улицам, бродили толпы, доносился эфемерный смех, кто-то затянул монотонно песню: праздник тысячелетия входил в свою решающую стадию.
***
Отец Томаса, мистер Генри Джейси неподвижно стоял у окна, сложив птицею ладони за спиной. Снаружи бесчисленно мерцали огни, шумела праздничная толпа, взрывались оглушительно фейерверки.
Да, думал мистер Джейси, вот так, мимолётной вспышкой, стремительным взрывом фейерверка пройдёт и это, будто ничего и не было на самом деле, пройдёт и забудется… или не забудется никогда, останется на полотне жизни красочным мазком, яркой отметиной, а может быть — шрамом. Ах, если бы и мне остаться как-то, продлить себя во времени, но что я могу? Мои картины — бесхитростные уловки в неравной борьбе со смертью. Или я продолжусь, продлюсь хотя бы в нём…
Он развернулся и поглядел в ту сторону, где на кресле дремал одиноко его двенадцатилетний сын. Лёгкой поступью приблизившись к нему, он положил руку мальчику на плечо, разбудив, а потом заглянул в распахнувшиеся бездны глаз, в которых расплескалась лазурность весеннего неба, и в этих глазах, о, таких прекрасных, он узнавал хрупкие мечты своего родного детства. Он вспомнил, каким был сам, мириады лет назад: сумрачным, одиноким, несуразным. Как трудно ему приходилось в те далёкие мальчишеские годы, среди нескончаемых насмешек, среди непонимания, как тяжко было нести знамя искусства, при этом оставаясь искренним и чистым. Маленький Генри всегда ходил один, всегда разглядывал мир удивлёнными глазами, будто только родился на свет. Взрослея, он чаще замечал, как страдали люди, как добровольно уходили из жизни, не обретя ничего, кроме жалких грошей и тумаков быта, он видел, как сгорали от скуки в бетонных коробках бытия его знакомые, родные, близкие. Он и сам знал, что такое праздность и уныние, он и сам ощущал порою наплывы невыразимой тоски, преодолеть которую мог только одним способом — рисуя. Он брал кисть, окунал её в разноцветье красок, и выплескивал на экран холста многообразие копимых годами эмоций. Так рождалась поэзия образов. Его картины не понимали, облаивали, высмеивали, ругали, а он не слушал никого, самозабвенно рисовал, с каждым годом становясь всё уверенней и настырней…
— Не спи, Том, — сказал Генри сыну. — Ты пропустишь всё веселье. Такое бывает только раз в тысячу лет.
— Папа, я должен тебе кое-что сказать…
— Что такое?
— Там человек умер. Он убил себя. Я слышал выстрел. Это где-то в соседнем доме, совсем рядышком…
— Это всё только дурные сны. Явь разгонит их, как огонь прогоняет диких зверей.
— Но папа! — Том осёкся, поглядел на отца внимательно и осознал — тот расстроен.
Генри дрожал, он терпеть не мог, когда кто-то говорил о смерти, это всегда выводило его из себя, заставляло возвращаться мыслями к неудавшейся картине, труду всей его жизни.
Мистер Джейси отвернулся, отрёкся от реальности, от дурных мыслей, от всей этой нескончаемой неудовлетворённости собой, и тогда он вспомнил Элизабет, самое светлое и радостное время, и на душе стало легче. Вот, словно ненароком залетевшая в распахнутое окно птица, приходит Она в его жизнь. Потом — первые признания, сомкнутые объятья, сбитое от волнения дыхание. И как она музицировала, сидя за фортепьяно, а кошка, свернувшись клубком у её ног, мурлыкала в такт, а он, что же делал он, влюблённый, исполненный восторга, навсегда счастливый — он творил в эйфорическом безумстве, веря, что всё на свете возможно… С той поры дела его пошли куда лучше, работы стали продаваться… Они с Элизабет поженились, потом купили прекрасный загородный домик с озером. Родился Том. А Генри задумал написать шедевр, магнум-опус, вложив в дело все эмоции, мысли, порывы. Ему хотелось изобразить мистический, сакральный праздник жизни, удивительный карнавал, сияющий и торжественный, движущийся непреклонно куда-то в неведомое, бесконечное будущее. Так началась история картины, немыслимой, невозможной, долгожданной, но закончить её он так и не сумел. Не сумел, потому что…
Кое-что случилось. Нет, ему не хотелось этого знать, не хотелось идти дальше во времени, по дороге памяти, он сказал: «хватит» и решительно остановился у дверей темной комнаты прошлого, но было слишком поздно.
Дверь распахнулась, и на него хлынул грязный, чёрный поток воспоминаний, Генри ринулся было назад, попытался сбежать, укрыться от волны в другой комнате, вон той, например, где они с Томом купались на озере, или этой, где его впервые похвалил уважаемый критик, но поздно, слишком поздно: его настигло это — Элизабет умерла. Да, да, он явственно увидел сморщенное, угрюмое лицо доктора, который вышел из палаты и сказал, так просто, будто нет ничего на свете проще: она умерла. И всё. Больше ничего.
Простите, что? Умерла? Как это возможно?
ВЫ СОВЕРШИЛИ ОШИБКУ, ЭТОГО ПРОСТО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ.
Умерла. И Генри упал, словно в молитве преклонился у ног старого доктора, просил, требовал, рыдал, — будто перед ним ангел господень в обличье грешном, — потом, обезумев, вопил: верни, верни мне её… А доктор глядел некрасиво, равнодушно, и хрипловатым голосом отвечал: ничего не могу с этим поделать. И точка.
Их дом как-то разом опустел, некому было поливать цветы (они безнадёжно завяли), с неподметенных полов по утрам взметалась пыль, вытанцовывая нелепые вальсы. Смолкли звуки, обнажая тишину, и ласковое фортепьяно не звучало, не вдохновляло более. Генри Джейси сломался, как ломаются игрушки, он ощущал себя выброшенным на помойку жизни. Начал выпивать. С тех пор ему так и не удалось нарисовать стоящей картины. Деньги вскоре закончились, пришлось продать дом и перебраться в небольшую квартирку. Так и жили они с тех пор с Томом, сводя концы с концами, а Генри спивался от безнадёги и писал каждый день письма мёртвой Элизабет.
— Папочка, почему ты плачешь? — голос сына вернул мистера Джейси к реальности. — Ты снова вспоминаешь маму?
Генри отвернулся, пряча слёзы, и вдруг почувствовал, как настырно разболелась у него голова. Неужели опять, подумал он, вернулась эта чудовищная мигрень?
И вдруг, словно вспышка молнии, словно взрыв фейерверка, нагрянул болезненным воспоминанием безглазый лысый человечек, старина Крокус. Уродливый, белесый, обнажённый до костей монстр вспыхнул в сознании Генри яркой картинкой, ужасающим кошмаром. Страх застучал болью в висках, зрачки сузились, пульсирующие удары, стук барабанов: бум, бум, бум, Крокус грядёт, Крокус грядёт!
КРОКУС ГРЯДЁТ!
Кошмары начались три года назад, когда жена мистера Джейси умерла. Тогда впервые и появился Крокус, вынырнув из бездн детства, как выныривает в поисках жертвы из воды аллигатор.
Крокус придёт к тебе ночью и вырвет глаза, кричали в спину маленькому Генри одноклассники, ты станешь слепцом. Злые дети, прятавшие в жестокости слов обиду и зависть, бывшие враги, или друзья, все они, такие щедрые на проклятия, выдумали эту легенду о злом безглазом Крокусе.
Так и будет, думал Генри, Крокус придёт нежданно, вырвет глаза, лишив меня способности видеть прекрасное, рисовать, творить… В тот миг я перестану быть. Я не смогу жить без искусства…
— Сынок, у меня разболелась голова, я схожу к соседу, мистеру Вилграфу, попрошу у него таблетку.
Генри Джейси вышел, захлопнув дверь, и маленький Томас, немного подумав, направился в запретную комнату отца, где хранились картины, записи, и, возможно, револьвер. С чего это я взял, подумал Томас, что у отца есть револьвер?
***
Генри закрыл за собой дверь и очутился в длинном коридоре, по сторонам обросшем комнатами, внутри которых жили призраки, демоны, великаны, домовые или иные страхи его детства.
Я, кажется, немного не в себе, подумал мистер Джейси, пора уже завязывать с выпивкой…
Он сделал шаг: коридор побежал далеко вперёд, конец его утопал где-то в бессловесной темноте, там же терялись и неизвестные комнаты, хранящие в себе загадочную, трепетную жизнь. Горела одиноко лампочка — подслеповато моргая, заставляя тени оживать и двигаться, играть рваную пантомиму, мимолётный театр абсурда. Упрямая бесконечность коридора пугала, сводила с ума, но Генри знал — назад дороги нет. Он двигался медленно, шаги его громыхали раскатами, отдаваясь от обветшалых стен странным искажённым эхом. Вдруг моргавшая лампочка зажужжала, и, вспыхнув напоследок, ослепла, оставив Генри в кромешной темноте.
Он стал двигаться на ощупь, страх прилип к телу мокрой рубашкой. Слышались звуки, похожие на скрежет метала, похожие на трепет мотылька, бьющего крылами о стекло, похожие на шуршание одежд, похожие на беготню детей, похожие на крик умирающей бабочки, похожие на всё сразу, и ни на что никогда не похожие. Впереди замаячил свет, секунда — и Генри оказался на развилке под лампой: время слетело с катушек. Коридор дробился, разветвляясь, потом петлял, тянулся, путался. Генри и сам не заметил, как окончательно заблудился в лабиринте нескончаемых коридоров.
***
Томас осторожно открыл дверь в отцовский кабинет. Заглянул внутрь. Что это? В мастерской художника не было ни единой целой картины. Вокруг — обломки былых крушений; осколки тел и лиц; бесполезные ошмётки воспоминаний. Остался только мусор, думал Том, только хлам. Папочка, зачем, зачем ты уничтожил все свои работы, выбросил прекрасные картины, разорвал на части сказочные полотна, что же теперь будет с тобой, что будет со всеми нами?
Мальчик подошёл к столу (где-то здесь должен быть револьвер) и обнаружил простой листок бумаги, на нём — убористым почерком написанное послание. Для Элизабет. От Генри.
Томас прочёл:
Тебя здесь нет. В этом доме обветшалом, где сиротливо скрипит на ветру опустевшее кресло, творя музыку, подражая тебе, неистово мелодичной, певчей, беспрестанно созидающей. Призраки твоих прошлых воплощений мимолётными тихокрылыми птицами гнездятся в предметах быта, оставленных на произвол, брошенных без умысла, а теперь угасающих, дремотных, убаюканных в паучьих сетях времени.
Я всегда опаздываю, прихожу за секунду, за мгновение до твоего ухода. Слышу отзвуки голосов, ускользающее хрустальное журчание смеха, замечаю скрытое в четвёртом измерении движение теней, оставленных тобою, или другой тобой, что была тут раньше, ещё до прошлого меня. Я знаю теперь — всё неизбежно повторится, я буду искать тебя, не находя, стыдиться своего одиночества, прятать слёзы в уголках сияющих глаз, бежать сквозь лабиринты, комнаты, вселенные; падать, больно ушибая колени; плакать, словно потерянный маленький мальчик, вставать и бежать дальше, ослепляясь надеждой и солнцем горящим внутри… Я нарисую тебя, Элизабет, пусть твой лучезарный образ преодолеет смерть…
Слёзы брызнули из глаз Тома, он попятился, сжимая в кулачке записку. За окном сияли, продираясь сквозь черноту ночи, огни фонарей, люди запевали песни, и Томасу захотелось в этот миг оказаться среди них, растворить себя в безропотной массе чужих тел, сделаться одним из многих, человеком толпы, и он упал на стоящее рядом кресло отца, и, закрыв глаза, изготовился к парению. Он представил себя птицею, расправляющей крылья. Тело стало вдруг невесомым и поднялось в воздух, через мгновение Том уже летел, окидывая взглядом сверкающий праздничный город.
Найдя удобное место, он приземлился, ощутил вновь тяжесть тела, казённые цепи гравитации. Мимо проскальзывали люди, но что-то в них смущало Тома, это были странные люди, нездешние, словно нарисованные, на их бледных лицах громоздились разноцветные маски, на которых — радость, грусть, боль, отчаяние, веселье, — многообразие красок человеческих эмоций. И все же это были не люди, но только блуждающие тени, одинокие, разобщённые, не живые. Они все были мертвы. Томас разинул рот, издав беззвучный крик ужаса, и был замечен одним из многих призраков, что брели грустно по главной улице, — это был мужчина, полупрозрачный, в старой потрепанной одёжке. Маска на его лице злорадно улыбалась. И он сказал Томасу:
— Все усилия напрасны. Тебя здесь никто не услышит: твой крик утонет в сотне других.
— Но почему… почему вы… — выдавил из себя мальчик.
— Ты ещё не понял, малыш, — засмеялся призрак. — Твой папаша слетел с катушек. Всё что нам теперь осталось — этот праздник. Всего-лишь отрезок времени, картина замкнутых движений.
— Но что это за праздник?
— Великий праздник конца мира! — воскликнул мужчина и захохотал. Он сделал шаг назад и исчез, смешавшись с толпой. Но смех его ещё царил над землёю, вырываясь из хаоса звуков, и летел в чернеющую высь, где бездумные салюты, теряя последние капли света, отчаянно вспарывали брюхо небу.
Этого не может быть, говорил себе Томас, просто не может быть, это сон, обман, выдумка, какой-то дурной кошмар, я должен вернуться назад, я должен попасть в ту комнату, увидеть лицо самоубийцы, ведь не может же быть, что он…
***
Генри бежал по коридору, понимая, что стоит ему замешкаться, бросить нечаянный взгляд назад, и он сойдет с ума. Коридоры петляли, а в темноте позади что-то двигалось, трещало, вздрагивало, всхлипывало, хихикало, скрежетало, — это был Крокус. И вдруг Генри уткнулся прямо в дверь своей мастерской. Как я очутился здесь, недоумевал мистер Джейси, разве я не прошёл сотни миль по нескончаемому коридору, в поисках Элизабет? Разве не я вышел тысяча жизней тому назад за таблеткой от головной боли? Или, может быть, это был совсем не я, а кто-то другой?
Генри вбежал в комнату, закрыв за собою дверь на ключ. Быстро достал незаконченную картину, схватил краски и кисть, но застыл в задумчивости, пытаясь что-то схватить, уловить ощущение. И вдруг лицо его озарилось, засияло, он будто увидел в толпе знакомое, долгожданное лицо. Кисть коснулась полотна. Словно сомнамбула, мистер Генри Джейси, не помня себя, лёгкими уверенными мазками заканчивал начатую когда-то картину, дописывал недостающие детали, лица, жизни.
Тем временем за дверью что-то двигалось, клокотало, скреблось. Крокус был рядом, но Генри не думал об этом, его всецело поглотила работа. Ручка дёргалась, дверь трещала под тяжестью тела.
И вдруг случилось нечто: картина была закончена. Генри отошёл подальше, и поглядел с нежностью на открывающийся сияющий вид. Сколько тысяч лет пройдет, прежде чем мы возродимся вновь, думал он, доставая из ящика револьвер, сколько ещё нам блуждать по этому миру порознь, в поисках друг друга? Пусть так, но я свёл нас вместе: праздником одного единственного дня, мы с тобою...
Дверь с грохотом распахнулась. Генри засунул дуло револьвера себе в рот и спустил курок.
***
Томас Джейси сидел возле отцовского кабинета на полу, обхватив колени. Слёзы текли по его щекам. Вот так, думал он, я всего-то хотел смягчить боль осознания, забыться, отложить на дальнюю полку неизбежный факт, случившийся уже, отгремевший выстрелом. Мне бы только решиться, встать, заглянуть в страшную комнату.
И он встал. Отворил неспешно дверь. Глянул сквозь пелену слёз: в мастерской художника сумбурно громоздились вещи, порванные полотна насыщали мусорное ведро, недвижное тело распласталось на полу, рядом разлилась красной краской кровь. Посреди комнаты стоял мольберт, на нём — картина: сотни людей идущих куда-то сквозь ночной город, праздник тысячелетия, замкнутое движение удивительной жизни. А где-то в уголке, маленьким солнечным пятнышком на скамейке сидела парочка — Генри и Элизабет. Они смотрели друг на друга, улыбаясь любовно, теперь уже навсегда, теперь вот так, да, думал Томас, навсегда.