Даже если отвернется от тебя...
Даже если отвернется от тебя...
Сначала не было ничего, темнота. Потом из темноты появился бледный свет, запах сырости и плесени и ещё один, кажется, мяты. Потом ощутилось собственное тело, боль меж рёбер и одеяло. Фёдор нащупал края кровати-развалюхи, свои бёдра. Пошевелил ногами — целы. Морщась от той же боли, потрогал гудящую голову, провёл по бинтам на груди. Лежал он голышом, если не считать перевязки. Проморгавшись, разглядел рядом с собой столик или тумбу, а на нём — оплывающую толстую свечку и белый кувшин. Дёрнулся встать — больно; вякнул и лёг смирно. Из полутьмы выступила женщина: среднего роста, в чём-то сером, непонятном, похожая на ночную бабочку или летучую мышь. Лицо женщины почему-то расплывалось в блин — да и всё плыло, Фёдор видел только пятна: на желтовато-сером — тёмно-серое, белое в обрамлении чёрного...
— Затцепило, — сказала женщина, немного растягивая слова. — Пройдёт. Спи!
И Фёдор ушёл не в темноту и небытиё, как раньше, а в сон.
Снилось довоенное, допризывное лето, солнечный день, квартира с высокими потолками, сестра вешает на стену новый радиоприёмник, на гладильной доске — форма электротехнического техникума, которую Фёдору носить так и не пришлось.
Снилось, как он уже в другой форме, зелёной, армейской, бежит по улице деревни, кажется, Вешки, и кто-то — или что-то — толкает его в липкую грязь.
Зацепило. Пройдёт.
Фёдор проснулся, глотнул жадно сырой подвальный воздух. Жарко. Жар. В губы ткнулся щербатый край кружки — вода. Кажется, уже не первый день всё повторяется: расплывающееся пятно света, серые стены, серая шаль и серая юбка, чёрные волосы рамкой вокруг расплывающегося бледного лица и тихий голос:
— Нитшего, нитшего, всё-о будет хорошо...
И Фёдор снова проваливался в сон-воспоминание, снова пятился с ротой по раскисшим дорогам от границы к сердцу Великого Дола, сдавая город за городом, село за селом "жукам" — кунландским солдатам в серо-чёрной форме.
Война началась в конце лета, и весь Великий Дол был уверен: это ненадолго. У нас самая лучшая армия. У нас пушки. У нас танки. У нас авиация. Но армия продолжала отступать, а "жуки" всё дальше расползались по Великому Долу. Те доляне, что выжили, бежали на северо-восток, сами с серыми неулыбчивыми лицами, и говорили одно: "Это — надолго". И молчали о том, что это, скорее всего, навсегда. Беженцы каждый день были настороже, как уличные кошки, и даже среди ночи были готовы подхватить узелки и бежать дальше. Те, кто приютил их, — румяные горожане, загорелые селяне, — успокаивали, говорили: "Не может такого быть! До нас "жуки" не дойдут". Но приходил день, и все они вместе бежали на восток, теряя чемоданы с одеждой, узелки со всяческими мелочами — или просто выбрасывая в спешке. К осени захватчиков уже клопами называли. Серых жуков с чёрными пятнами на спине Фёдор видел, клопов таких — нет, но разве это важно?
Осень выдалась хмурой, дождливой и нудной, и, чем ближе к зиме, тем больше безнадёжности вселяла во всех эта слякоть и нудь. Казалось, серые солдаты принесли с собой серую хмарь. Всё больше мужчин, ранее от военной службы освобождённых, уходило добровольцами на фронт. Фёдору уже исполнилось восемнадцать, его призвали одним из первых, ещё летом.
— Рядовой Ничипоров докладывает...
Фёдор мотал головой по валику из одеяла, что заменял ему подушку. Женщина клала ему руку на лоб.
— Где они? "Жуки" где?
— Тиш-ше, еш-шё далеко...
Иногда мягко затыкала рот:
— Тиш-ше, тиш-ше! — и через какое-то время выдыхала:
— Уш-ше далеко...
В глазах больше не темнело, пелена не плыла, и Фёдор разглядывал чёткий, медальный профиль своей сиделки, напряжённо поджатые губы, огромные серые глаза. Насторожив уши, как зверёк, она как будто пыталась смотреть сквозь стены подвала наружу и забывала поправить сползающую с плеча шаль. А поначалу и куталась в неё, чтобы парень так же внимательно не изучал грудь под серой тканью. Как будто он может что-то сейчас сделать! Скрыть получалось… почти. Теперь шаль, наверное, из-за свечи казалась не серой, а коричневой, — или Фёдор так хотел видеть. У сиделки было имя — Мира, когда-то она успела представиться. Фёдор думал: сколько ей лет? Может быть, двадцать пять, двадцать восемь... Мира ухаживала за ним, будто ей не впервой смотреть за лежачими больными: перевязать, влажным полотенцем вытереть, голову укрыть...
Фёдор рвался встать, но Мира удерживала его.
— Мне надо...
— Лежи. В кувшин сходишь.
— Ну-у...
— Поздно стесняться — уже вторую неделю лежишь!
— Как вторую? — раненый сел рывком, голова закружилась, но он всё равно не ложился. — Сама говоришь: зацепило только! А наши где?
Мира положила на плечо Фёдору твёрдую руку, легко уложила обратно — крепкая тётка.
— Ушли все на восток. Ф-в деревне никого сейчас нету, только мы. Фот кувшин тебе. Или будешь ждать, пока пузырь лопнет?
И брови на переносице свела, а у самой лицо стало твёрдое, будто стальное — или каменное. Фёдор решил пока не спорить: кувшин так кувшин, восток так восток.
Но потихоньку ему становилось лучше. Мира таскала сверху какой-то чай: мятный со смородиной или вишнёвый с мелиссой, наверняка с чем-то ещё — Фёдор во всём этом деревенском целительстве не понимал. Когда мысли перестали путаться, спросил: где автомат?
— Забрали. Не знаю, чьи сольдаты — ты без него был, когда фсе ушли.
Парень сурово посмотрел на неё, Мира только усмехнулась да шаль поддёрнула.
— Ф-Всевыщним клянусь. Доказательств нет, придётса моей клятфе верить.
Фёдор устал уже слушать, как женщина изо всех сил пытается спрятать кунский говор. Из-за него-то он не сразу поверил про автомат.
— Переселенка, что ли?
— А-а, та-а... — у Миры даже лицо посветлело. — Ис-с... издалека.
О великодольских кунах, что приехали сюда в прежние года на заработки, Фёдор слышал, даже на вступительных экзаменах с одним столкнулся. Расспрашивать Миру не стал — догадывался, что сейчас переселенцам ни от долян, ни от соплеменников добра нет, если только "жуков" приветят, и то вряд ли. "Жуки" будто одержимые шли, никого не признавали за людей. Говорят, сувы их пропустили — потом через одного на столбах болтались.
Мира размачивала в чае сухари и аккуратно скармливала мокрый мякиш выздоравливающему с тяжёлой, начинающей ржаветь ложечки. Фёдор медлил, разглядывал старую стальную ложку, сколотую кружку с красными курами и подсолнухами и дивился, насколько не вяжется это всё с высокой причёской женщины, ровными локонами на висках, серым платьем до щиколоток, будто с картинок про заграничную жизнь. Мира настойчиво совала ему к губам ложку.
— Еш. Весь хлеб, который найдётса, сейчас надо есть, и будь что будет. Долшно помоч, я думаю, — и склонила голову, будто что-то высчитывала в уме.
И правда, не так тускло на душе становилось, отпускало понемногу что-то тяжёлое, хотя Фёдор и не видел дневного света. А Мира будто бы бледнее становилась раз от раза, только румянец иногда вспыхивал, как у туберкулёзной, но Фёдор грешил на игру света и побитую свою голову.
Потихоньку он начал приподниматься на своём лежаке, вертеть головой. Разглядывать, кроме ног сиделки, сбегавшей к нему по лесенке, и нечего было. Крепкие икры, тонкие светлые чулки со штопкой и чёрные туфли с ремешками — Фёдор всё думал, что такие туфли с тонкой подошвой никак в деревне носить нельзя, да и в городе тоже подошва быстро сотрётся об асфальт. Эти туфли только для кукол хороши: фарфоровых, толстощёких, дорогих. Перед самой войной он купил такую на рынке у радонского торговца, посадил сестре на шкаф, для красоты. И чтоб Милка не нудела больше, что у неё не было в детстве такой куклы. А Мирины ноги Фёдор уже выучил, всё, что было видно между туфлями и краем платья. Случись что, и он мог бы опознать её по икрам — дурная мысль, но пристала, не отогнать. А женщине теперь всё равно было, смотрит ли он на неё, и как смотрит. Она будто проваливалась внутрь себя, даже не обращала внимания, когда над домом выли самолёты. Пехоты она боялась больше, и то верно: не все дома уцелели, жизни вокруг нет, кто будет на эти Вешки бомбы тратить?
У Миры были другие заботы: как и чем накормить солдата.
— Как можно что-то сварить, если печ нелься расш...жигать? — спросила она скорее не Фёдора, а себя, и принялась грызть ноготь. Что она придумала, Фёдор так и не узнал, но женщина взбежала по лестнице, а через какое-то время принесла толчёной картошки. Фёдор, пока ждал, пялился на светлый прямоугольник над лестницей. Блёклые серые лучи только тоску нагоняли: такие неживые, будто настоящее солнце тоже пряталось в погребе, на фитильках самодельных свеч, а там, снаружи, остался только след его.
Мира сунула Фёдору тарелку с картошкой.
— Еш, еш, пока не синяя!
— Уже синяя, — сказал Фёдор, уткнувшись в тарелку.
Мира засмеялась:
— Это серая. Подождёш ещё, увидиш, какая будет синяя!
Парень вздохнул горько, будто дед столетний:
— Теперь всё серое!
Лицо у Миры вытянулось отчего-то, женщина торопливо отвернулась, но Фёдор не придал этому значения. Взялся за картошку, сладковатую и стеклянистую — видно, морозом прихватило. Застыдился своих капризов: видимо, женщина сама недавно накопала на оставленном поле. Мира принесла своего чаю, а потом снова сунулась наверх, в избу, и вернулась с мятым ведром. Поставила в угол: вот тебе, дорогой, и нужник.
К этому ведру Фёдор ходил сперва, шатаясь: ничего себе "зацепило"! Постиранные кальсоны ему Мира отдала, чтоб не шарился голышом по погребу. Раз подхватила под руку, довела до угла. Фёдор замялся, дёргая завязки.
— Ну, ты хоть отвернись для порядка, что ли!
Отвернулась, но Фёдор успел заметить: хихикает беззвучно. Ладно, пусть хоть так, а то только хмурится всё время да лицо вытягивает.
Он почти уже встал на ноги, несмотря на скудные завтраки и подвальную сырость. Почти собрался выглянуть наружу, помочь поймать уцелевшую курицу. "Рышая, хитрая, не даётса". Не успел даже двинуться к лестнице: мельтеша подолом, сбежала вниз кунландка, грохнула крышкой, ругнулась по-своему.
— Пехота. Сотня! Две!
Подпёрла крышку поленом, плюнула и опустила бессильно руки. Плохая защита, и маскировка липовая. Медленно, тихо спустилась на земляной пол. Фёдор сел на лежак и задул свечу. Женщина стояла рядом — Фёдор хотел взять её за руку, ткнулся ладонью в пустоту, машинально потянул вверх ладонь и нащупал локоть... запястье... сложенные у груди руки.
— Молишься, что ли? — спросил шёпотом.
— Прошу Всевышнего, чтобы нас не нашли.
На Всевышнего Фёдор не надеялся давно, как и его отец, прошедший войну с радонцами и чудом избежавший плена. Если там, наверху, кто-то видел, как соседи кромсают друг друга и не вмешался, если не вмешался эти летом, может быть, ему всё равно? Так с чего будет вмешиваться сейчас? Но свободная рука сама дёрнулась к кружку оберега в кармане гимнастёрки, прежде чем раненый сообразил, что нет на нём формы, а оберег, кажется, пропал ещё до ранения.
— Только бы не подошгли дом, — прошептала Мира еле слышно. — Фходить нет, просто — р-рас!
И замолчала — то ли из страха, то ли потому, что окончательно забыла все долянские слова. А Фёдору показалось, что глаза женщины в темноте загорелись алым, отражая далёкие пожары. Он испугался до дрожи, но тут же забыл: показалось, контузия. Пройдёт... если их не спалят сейчас здесь живьём. Он не представил — почувствовал, как горит, и крепче сжал запястье Миры, а та будто не чувствовала, превратилась в мраморную статую из кунландской столицы, кто-то рассказывал о статуе Охраняющей, наверное, нет, не отец, откуда бы ему...
Всевышнему стало на миг не всё равно, или просто "жуки" спешили поскорее добраться до своих, но их не нашли, и дом устоял. "Интересно, поймали ли курицу, — подумал Фёдор, сглотнув голодную слюну, — Спугнули наверняка, гады!"
Мира схватила его за руку, потянула наверх.
— Нелься больше тут! Надо идти.
И, уже выбравшись из погреба, обернулась:
— Нам так повезло! Ты не представишь!
— Не представляешь, — машинально поправил Фёдор, ступая на деревянный пол. В хате было голо, уныло и серо, застиранная занавеска шевелилась от сквозняка. Мира смотрела на солдата большими глазами, её трясло. Она видела, понял Фёдор, видела, как горят дома, и не важно, где это было. Протянул руку, хотел погладить по плечу, а вместо того провёл по длинной шее. Женщина улыбнулась еле заметно.
— Не жалей. Для здоровья вредно.
Вышло как "не шалей". Что ж, и так, и так верно.
Мира с места вихрем пронеслась по хате, кинув на стол Фёдоров вещмешок, оловянную миску, знакомую уже ложечку.
— Если пойдём быстро, мы их догоним, — протянул Фёдор, разглядывая в мутное зеркало заросший подбородок. У некоторых парней в двадцать лет три волосины над губой, а ему вот как повезло. Хотя в этом случае не повезло, скорее.
— Если пойдём метленно — догонят нас.
Пока парень пытался пальцами расчесать ёрш на голове, Мира схватилась за крышку сундука и так дёрнула, что чуть не впечатала в стену и сама удивилась:
— Ой, силы ещё есть! Не-веро-ятно...
Мира рылась в сундуке, а Фёдор разглядывал хату: кровать с одной-единственной подушкой, пустые полки, шкаф с треснувшим стеклом, газетная фотография Предсовмина, намертво приклеенная к стене.
— Это не мой дом. Здесь жила другая семья, пожилые люди. Потом ушли. Это хорошо, что другая. Мужская одежда осталась. Иначе ты бы шёл в платье.
Фёдор усмехнулся, вытянул из сундука серые, в тонкую полоску штаны. Из-за цвета хозяева оставили, точно. Штаны оказались великоваты — видимо, с пузцом был хозяин. Впрочем, почему был? Наверняка где-то он ещё есть. В Тире, например. Сидит с женой и детишками в кухонке у добрых людей, пьёт чай с чёрствыми булками... А может и не в Тире, а где-нибудь совсем рядом, и не на узлах сидит, а...
Парень посмотрел на Миру.
— Где я своих найду?
— Ты в Великом Доле. Здесь фсе твои.
Она бросила Фёдору рубашки.
— Тёплую одешду забрали фсю. Две, нет, три надевай и иди за картофелем. Знаешь... некоторым сувам очень не нравятса сольдаты в серой форме. Не знаю, почему, — она усмехнулась. — Эти сувы теперь живут в лесу. Ружия, ножи — фсё у них есть...
"Сувам, — подумал Фёдор, — никто никогда не нравится, даже они сами". И вдруг встрепенулся.
— Ты думаешь, тут, в лесу...
— Поч-ти знаю.
И побежала к двери.
— Ты куда?
— Один дедуш-шка прятал ружьё на чердаке. Я пришла в Вешки, дедушка умирал. Никто не знал про ружьё, а я нашла.
Мира остановилась, хлопнула рукой по косяку.
— Теперь тебе копать картофель!
И умчалась, как не было, только закачался на нитке оберег, почти такой же, как был у Фёдора: красное кольцо с паутинкой-звёздочкой и кисточкой-бородкой. Парень хотел взять его, но передумал, тронул кисточку. Ну и где ты, хранитель Великого Дола? Там же, где равнодушный к людям Всевышний? Где тебя носит, когда "жуки" идут к столице? Партизанишь? Прячешься? Умер или просто забыл про нас?
— Думай, что ты говоришь! — сердито крикнула Мира, поднялась на крыльцо и ткнула Фёдора прикладом ружья под зад. Оказывается, тот уже вслух размышлял. — Ты скорее хранителя забудешь, чем он тебя.
Фёдор набычился.
— Если бы он хотел...
Фёдору всегда казалось: будь у него не старшая сестра, а старший брат, жизнь была бы лучше. И эта до войны неплохо шла, но когда рядом тот, кто может постоять — нет, не за тебя, вместе с тобой хоть против шпаны, хоть против армии, сил как будто больше.
— Если бы хотел, давно бы пришёл... хранить.
Мира посмотрела на него, будто первый раз увидела.
— Верно. Если бы хотел прийти... он бы давно пришёл сюда.
Вручила ружьё Фёдору, одёрнула платье, воротник поправила, как новобранец ворот гимнастёрки, и прошла мимо парня в дом. Голову наклонила, будто забодать кого-то хотела. Фёдор поправил оберег и пошёл за картошкой.
А перед уходом выяснилось, что Мира порвала свою кукольную туфельку, когда копалась на чердаке. Фёдор обследовал дом и нашёл сокровище: резиновые калоши, целые и не такие уж старые. Почему их только хозяева бросили? Нужная же вещь в такую слякоть! Так и пошли: он — в пиджаке на две рубахи, штанах не по размеру и своих же сапогах, зато со своим же вещмешком и ружьём, она — в чём была да в калошах на рваные чулки. Поле, израненное артиллерией, прошли молча, торопясь, то и дело с тревогой глядя в небо и по сторонам. Издалека лесозащитная полоса казалась сплошной жёлто-бурой стеной, но деревья уже облетали, а часть их повалили снаряды. У самых посадок Мира не выдержала, быстро набрала колосков, сколько смогла, пробормотала что-то по-кунландски и повторила то ли для себя, то ли для Фёдора, старательно выговаривая:
— Доброе зерно, добрый хлеп...
Дальше шли, стараясь не приближаться к дороге. У Фёдора голова кружилась, бок стало колоть, Мира в калошах всё время спотыкалась, видно, ноги натёрла.
Первые дачные дома встретились ещё в посадках, и парень долго прислушивался, нет ли кого, подбежал к окну, пригибаясь. Мира следовала за ним тихо, как тень, не скрываясь особо. На дороге вокруг дачного посёлка и между домами всё было истоптано, на кислой грязи отпечатались шины. "Ну, хоть не гусеницы", — вскользь подумал Фёдор. Поглядел на стену дачного домика с намалёванной мишенью и следами пуль. Дверь домишки была открыта, но заходить не хотелось. Вроде и не пахло ничем таким, но как-то тяжело было оттуда, будто что-то безглазое притаилось в стенах, вязкое. Все же парень себя пересилил и осторожно сунулся в дом.
Ничего особенного: передвинутая как попало дачная меблишка, окурки, какой-то мусор и бурые тряпки. Фёдор был уверен: на окне стояла бутылка, но Мира, зашедшая следом, её выбросила потихоньку. Женщина прошла по комнате, брезгливо взяла за край испачканную то ли сажей, то ли ваксой занавеску, скорчила гримасу.
— Свинарник устроили!
Если б они только свинарники устраивали, подумал Фёдор. Если б только. Он тоже кое-что видел. Не все беженцы умели быстро ходить и бегать, особенно от самолётов, да и солдаты не заговорённые. Приходилось и хоронить, иногда и по частям, и в поле оставлять, когда времени не было. Огляделся ещё раз, заметил на полу раздавленную галету, наклонился...
Мира, оказывается, умела двигаться быстро, даже очень. Стиснула ему запястье, почти вырвала крошки, хотя Фёдор от неожиданности не сопротивлялся.
— Нелься это есть!
Крошки полетели в окно.
— Отравленные, что ли?
Он усмехнулся. Мира сделала большие глаза.
— Проклятое!
Парень только вздохнул. С ней с ума сойдёшь.
— Знаешь, — сказал он, — не хочу я здесь останавливаться. Пойдём дальше? Ты как?
— А ты?
Потянулась к раненому боку, деловито, как врач. Может, она и есть медсестра или хирург? Он не спросил, она не признавалась. Сразу не смог определить словами, но почувствовал, что между ними будто граница с самого начала их похода.
— Я — нормально, пойдём.
На отшибе стоял один домик, без печки даже — так, летом выбраться на речку, огородик вскопать. Рядом скособочился сарай без одной стены, но с наглухо забитой дверью. Фёдор увидел эту дверь и чуть не засмеялся в голос — или чуть не заплакал. Уже стемнело, и путники решили таки переночевать в доме. Нашли какие-то тряпки, завернулись в них и дремали, притулившись друг к другу, как два тюка. Черта никуда не делась, просто стала тоньше, когда парень согрелся чужим теплом, чуть прошла тревога, что найдут их здесь, когда ткнулся носом спящей женщине в щёку и в шею, и не один раз. Что делать, повозился немного и заснул с мыслью, что по очереди надо бы дремать...
Утром зарядил дождь, нудный и мелкий. Стало холоднее, но почему-то не так тоскливо. Из-под крыльца выбрался взъерошенный чёрный котёнок с белым пятном на носу, подошёл к сонным людям и начал жалобно мявчать вовсю.
— Нету у нас ничего для тебя, — Фёдор развёл руками и вдруг так же жалобно, как котёнок, сказал:
— Есть охота...
— Его не надо есть, — испугалась Мира, прикрыв кота подолом. Тотчас же чёрная лапка с белыми пальцами вцепилась в платье и принялась когтить и дёргать.
— Да не его. Подстрелить бы птицу. Но грохнет же! И патронов мало.
Посмотрел на деревья и засмеялся:
— А мы олухи. Тут ещё яблоки остались. Нет, нам с тобой точно везёт!
Остались десятка два, красных, морщеных, но это лучше, чем ничего. Мира предложила ещё колоски сжевать: на славу завтрак, что скажешь. Расположились они на крылечке, завернувшись в те же драные одеяла. Фёдор занялся ружьём, понимая, что это, конечно, лучше, чем ничего, но однозарядка — не автомат. Мира вытянула ноги, недовольно разглядывая поползшие чулки. Кошак улёгся рядом и принялся, урча, жевать её одеяло.
— В одном городе, давно, было много кошек, — начала Мира, — Они ловили голубей. А голубь в городе птицей доброй считался. Вот кто-то посчитал, что кошки — звери лукавые, порчу разносят. Стали горожане кошек изводить, и развелось в городе много мышей. А за ними крысы пришли, наглые, на людей нападали... Вот так и выяснилось опытным путём, что кошки — полезные звери. Я думаю, всё, что существует в мире, не просто так появилось. Нелься просто так взять, уничтожить один вид, и ждать, что мир станет хорош.
Котёнок полез было к Фёдору на колени, но ружье ему не понравилось, и зверёныш удрал. Женщина смотрела в землю и продолжала:
— Я забыла эту историю, она очень давняя... Теперь вспомнила. Вспомнила, для чего нужны кошки, птицы, люди... И крысы нужны для чего-то, наферное. Хотя бы, — Мира усмехнулась и закончила со злобой и горечью: — чтобы съесть их в голодное время, когда коньчится другое мясо.
Встала в одеяле, как в мантии, прошла из стороны в сторону, глядя то на восток, то на запад. А Фёдор вспомнил, что уже слышал это: от отца, от матери, и не только от них: про долянских крестьян, что ели в злые времена кошек и собак, здоровых ли, больных ли, своих или уличных. И про радонцев — тех, что готовы были умереть, лишь бы пёсье мясо не есть нечистое, и тех, которым жизнь была дороже сомнительной чистоты.
Кунландцы, значит, тоже ели. А, говорят, у них там лавки от свиных окороков и вырезок говяжьих веками ломятся.
— Грустно получается, — сказал Фёдор вслух. — Получается, что у всех людей общего — нужда. Нет, чтоб доброе что. Только зачем других...
Замолчал, оглядел остатки домишек.
— Люди фсегда ставили друг друга в нехорошее положение, — ответила Мира, — Если у кого-то нет еды, надо отобрать у другого. Разве не так все живут с Обновления мира?
— Не так, — Фёдор наклонил голову упрямо. — Ну... не всегда.
— Не спросиш, куда хранители смотрят?
Парень молчал и смотрел на ружьё, будто на нём вдруг проявились какие-то знаки, и необходимо прочитать их прямо сейчас.
— Они не командиры, не короли. Они... хранят — землю, людей, — от чего могут убереч. Кроме самих себя. Хранитель без надобности не вмешивается, но если надобность ест? От-чего не вмешаться?
Мира снова села на крыльцо — на расстоянии вытянутой руки от Фёдора.
— Действительно, — буркнул тот, глядя на прямую спину женщины: вышколенная, барская осанка. Сейчас Фёдора почему-то это раздражало вместе с неестественной бледностью её кожи, грубой штопкой на шёлковом рукаве. Вместе с речью Миры, сложенной грамотно по-долянски, но с проявляющимися вдруг чужими, исковерканными звуками, рвущимися на части словами, а то и с такой интонацией, что не всегда можно понять сразу.
Мира смотрела в сторону далёкого теперь тракта. Каким-то образом она верно угадывала направление, будто действительно слышала, куда направляются части.
— Я иногда думаю, что хранителям не надо вмешиваться. Никогда. Люди должны сами решать свои дела. Их воля свободна.
— Я вот тоже так... — начал Фёдор, но женщина продолжала, не слушая:
— ...А иногда я думаю, что хранители фсё сами долшны решать: фсе споры, фсе претенсии. Один и один, без армии, без людей соф-всем. Подраться, оттаскать друг друга за фолосы, и фсё. И я не снаю, как прафильно...
— Мне больше нравится первое предположение, когда люди всё сами делают, — повторил парень настойчиво. — Когда свободны.
— Это потому, что сейчас ты — здесь. Не рядом с Тирой. Но Кёнлянд сейчас думает так, как ты. Думает: они фсё могут решить сами.
"Кёнлянд".
— Ну, ты своих лучше знаешь, конечно!
Вот Фёдор и нашёл настоящую причину своей злости — не голод, не только он. Мира — чужая, она не на месте среди этих домишек, великодольских пашен и рощиц, будто фигурка, которую дети вырезали из одной журнальной картинки и приклеили на другую. Она чужая, она из тех...
Мира повернулась, наконец, и посмотрела прямо в глаза долянину, принимая вызов.
— Я знаю. Я знаю их привычки. Какие поют песни, какое любят вино... чем подшигают дома. И я не уснаю их фсё чашще, как будто это не мой народ. Хотя глупо так думать: сейчас фсё самое плохое просыпается ф... в людях, но это те же самые! Я сбешала из дома... от солдат и их собак... — Мира схватилась за воротник, рассеянно огляделась вокруг. — Нам надо где-то вымытса, у них собаки...
Наконец, снова посмотрела на Фёдора.
— Я не узнаю их. Но я не могу насовсем отречса. Я не имею... права. — Вдохнула и, тщательно выговаривая все слова, закончила: — У меня выбора — нет.
Тот не нашёл, что ответить. Сидел, молчал, смотрел на женщину и жалел, что не начал курить — не пошло как-то. Подумал: уехали ли мать с Милкой дальше на восток, и как он найдёт их. Когда-то ему казалось, что их Свигорск так далеко от столицы, захочешь съездить — не выберешься. А вот подумать: что Тира, что Свигорск от границы с Радонью не так и далеко, если на танках, а Вольная Радонь уже два года, как в неволе...
— Глаза серые, — сказала Мира. — Как у меня.
— А?
— У тебя серые глаза. А в погребе были синие. Когда я была маленькой, думала, что у всех в Великом Доле синие глаза, как у хранителя. Мы же... связаны, да. Нет народа — нет хранителя. Нет хранителя — народ умирает, фсе люди сразу. Только иногда связь эта рвётся почему-то...
— Да, — сказал Фёдор, кивнул. — Как провод. Ори в трубку — всё равно не услышат. Или радист...
— Ты жив, — перебила Мира, — Значит, радист жив. Я тебе говорю, а ты не слушаешь. Меня никто не слущает.
— Я слушаю. А у тебя рукав...
Фёдор тронул разорвавшуюся ткань на плече. Странно, только сейчас заметил. Скользнул рукой Мире за ухо — хотел поправить одну прядку, чтобы не падала на лицо, провёл кончиками пальцев по виску, по щеке, по шее до воротника, еле-еле касаясь кожи. Мира замерла и сжалась.
— Не надо. Не надо сейчас... Я... понимаю, мы наедине, т...долго, но сейчас — не такое время...
И, уже твёрдо, как приказ, повторила:
— Не надо.
И Фёдор послушался: убрал руку, одеяло сбросил и пошёл стряхивать оставшиеся яблоки. Женщина пробурчала себе под нос что-то, вроде про ружьё, которое ему ещё чистить да смазывать, и парень не был уверен, что речь о ружье в прямом смысле слова.
Что ж, мало ли, почему она сбежала из дома.
Когда услышали, как подъезжают трициклы, дёрнулись друг к другу одновременно. Фёдор чуть не утопил фляжку в бочке с водой. Мира пыталась одновременно толкать яблоки в мешок и пинать нагретые одеяла подальше в домик. Чуть не перекатом добрались до деревьев и ввалились в овражек, надеясь, что палые листья их достаточно присыпали. Голоса были всё ближе, хлопнула дверь, кто-то из "жуков" засмеялся. Потом вроде бы ушли, и Фёдор осторожно выглянул.
"Жучара" стоял у яблони, задрав голову — видно, заметил яблочко. Фёдор схватился за винтовку: вот и пристреляет. Не тут-то было, Мира вцепилась в неё железной хваткой. Ну и лицо у женщины было, у "жуков" в рукопашной не видел такого. Волчица как есть! Фёдор чуть не приложил её как следует. Мира успокоилась вроде, но не выпустила ружья. Так и лежали долго, вцепившись в оружие, пока трициклисты не убрались. Даже дольше.
— Да, сказал Фёдор наконец. — Это было глупо. Он же не один.
— Глупо. А ещё... при мне не стреляй. Если будеш стр-релять при мне, я сломаю тебе руку.
Никогда раньше так кунландское "р" в её речи не было слышно. Парень опешил, не знал, что делать, а спутница его посмотрела сердито из-под спутавшихся волос.
— Когда я уйду, можеш стрелять.
— К-куда уйдёшь? Ты чего?
Женщина ничего не ответила. Она сама посерела лицом и сжалась, будто все её силы ушли вместе с гневом. Встала, оглянулась на домики и побрела в подлесок, на ходу завязывая на поясе шаль.
— Кота жалко, — сказал Фёдор, когда дач уже не было видно за подлеском, — Правда, ещё съест кто-нибудь...
— Он спряталса. Идём.
Женщина не обернулась, но Фёдору показалось, что она плачет. Он догнал Миру, но та наклонила голову, и тень от свесившихся прядей скрыла глаза.
Дальше лесу шли, часто останавливаясь уже не из-за Фёдора, а из-за Миры, — она стала отставать, задыхаться, наконец, остановилась совсем. Прислонившись к дереву, отдышалась, вытерла с расцарапанной щеки сукровицу.
— Вымытса... Такая... мечта... Это уже... ни-е отстират...
Мира покрутила заляпанный подол со свежей дыркой.
Фёдор уселся под деревом.
— Ты бы тоже переоделась в Вешках в штаны. Лучше же, чем подолом за все ветки цеплять.
— Нет. Одинаково. Фсё одинаково...
Закрыла лицо руками, чуть ли не по стволу сползла, свалилась рядом с Фёдором, всхлипывая.
— Не могу бол-ше.. Сил у меня бол-льше нет. Делай со мной, что хочеш, убей, ничего тебе протиф не скажу. Я замёрзла, я устала, и мне на всё... плеф-фать...
— Спать я хочу и жрать, — буркнул Фёдор и достал фляжку. — Пей, давай! Только истерики не надо, ага?
Почти не соврал: какое "что хочешь"? В лесу непонятно, кто бродит, он сам устал идти — отвык от долгих переходов, в голове шумит. Ещё Мира сложилась тут серой грудой и смотрит вверх стеклянными, как у трупа, глазами. Еле отпоил её и себя, воды совсем немного осталось. Вроде, в этих местах должна быть река. Или нет?
— Мать твою етить... Прости, Мира... Заблудились всё-таки!
— Нет, нет. Дорога недалеко. Какие яблоки, не буду есть! Мне надо на дорогу...
Фёдор удержал её, усадил обратно. Трудно было поверить, что недавно эта женщина чуть ствол не согнула у винтовки. Начал убеждать, что на дороге её обнаружат, подстрелят, хотел рассказать что-то хорошее и почему-то заговорил об отце. История грустная вышла: отец рано умер — он был старше матери почти на десять лет, в прошлой войне был ранен, заболел туберкулёзом в госпитале.
— Отец говорил, что вот тогда, в Торжках, хранитель вместе с ними на радонцев в атаку ходил. А те так на наших бросались, будто радонский берегун их лично вдохновлял...
— Кто? — Мира улыбнулась механически, сказала бесцветно:
— Слово смещное.
— Да это мать так говорит: женщина — берегиня, а мужчина — берегун. Смешное, да... Только народа много положили, и вот это не смешно совсем.
— Радонского?
— Ну... всякого. И зачем? Потом всё равно же нейтралитет был. А половина Торжанской области — ну волости — им отошла... — задумался. — Что-то о радонцах ни слуху, ни духу. Жив ли этот берегун-то?
— Жив, — Мира отмахнулась. — Наверное... Трудно его убить, пока он на своей земле. И на чужой трудно... Ты что такой невежда? Книгу Обрядов не учил в школе? Сразу видно — сотсиалист!
И тут уже улыбнулась по-настоящему.
— Ну, верно. Социалисты — не люди, по-вашему.
Фёдор нахмурился и обнял ружьё, как сестра в детстве обнимала своих кукол.
— Не обижайса. Ты — человек, — и тут же, как маленькому, Мира начала втолковывать:
— Видищ, я тебе ружьё подарила. Это — человеческое оружие, фсем, кто не люди, нелься такие игрушки давать. Это в Книге Обрядов написано, но фсе делают вид, будто нет таких слов. Фот и пропаганда в Кёнлянд: хранитель, взявшись за стрелковое орушжие, нарушает слово и позорит себя...
— И можно нападать на всю страну. Ловко!
— Как фся пропаганда. Просто надо говорить много красивых слов. Тогда в это лехко поверить.
Мира нахмурилась, оттолкнула ствол.
— Что ещё написано в той Книге?
Фёдор тоже сидел, насупившись. Он уже не спрашивал, а допрашивал.
— О Праве посмертной мести ты знаешь, такое нелься не знать... "Народ, помьни хранителя своего… Хранитель, береги народ свой, даш-ше если отвернётса от тебя"…
Мира загибала пальцы и морщила лоб.
— Про то, что всякий, кто не относитса к людскому роду, может быть человеком уязвлён, если скажет человеку слова... Как они на велико-дольском?.. "Ныне предаю тебя ф руки твои, поступай с... со мнойю..."
— Погоди, это же молитва Всевышнему о справедливом суде! Я помню, это соседка наша день и ночь бормотала, когда натворила что-то на заводе.
Парень даже привстал: разволновался из-за детских воспоминаний. Кунландка смотрела на него ошарашенно.
— Значит, я перепутала...
И тут грохнуло где-то за лесом.
— ...или это одно и то же, — закончила Мира. — Пошли. Ты меня долшен проводить.
— Куда, сиди! — рявкнул Фёдор, но голос сорвался. Женщина медленно поднималась, и Фёдор вслед за ней.
— Где стреляют. Не хочу, ни-е хочу, чтоп видели меня, не хочу атаку, не хочу бросатсо...
Затрясла головой. Фёдор решил, что она бредит — может, так оно и было, но Мира быстро взяла себя в руки. Выпрямилась, расправила шаль, и отступили осенние сумерки, и тут Фёдор узнал её.
Всё произошло, как в матушкиных рассказах: если не хотят хранители земель, чтобы их узнали — никто не отличит их от людей. Но если решат проявиться, ни за кого другого их принять нельзя. Нельзя не поверить.
Фёдор вспомнил, как его бросило на землю в деревне около дома, напротив окна. Понял, почему встал на ноги без лекарств и почти без еды. Понял, почему Мира всё бледнее, и почему с её одеждой беда такая. Треплют доляне "жуков", чем дальше, тем больше. Ты рад, рядовой Ничипоров? Не знаешь?
Вспомнил тут же, как привиделась ему статуя из Ленна, пока Фёдор держал женщину за руку, теперь казалось, он даже смех Миры слышал: не похожа. И верно, уж такая... правильная, циркулем выверенная, была эта мраморная Мира. Наверное, и странности своей сиделки и спутницы Фёдор не замечал потому, что она как-то зачаровала его. А ещё вспомнил из рассказов, что каждый хранитель к своей земле привязан.
— Но как же ты здесь..?
Мира ответила бледно:
— Они наступают. Я иду вслед за ними.
Наклонила голову, прикрыла глаза.
— ...не слышат меня больше. Ничего не могу сделать, только прятать и запрещать стрелять. Запрещать и прятать. И идти следом. Я не могу их отозвать, понимаешь? Позвала, а отозвать не могу. Буду пробовать один на один, я знаю теперь, где Великодольский. Не бойса, мои не узнают меня, я буду просто женщина, Всевыщним клянусь. Доказательств нет, придётса моей клятве верить. Отпустиш?
Фёдор кивнул.
Мира улыбнулась лукаво.
— Я тебя немного обманула, а ты обманулса. Там, — показала на запад, — не едят сейчас котов и крыс. Это старая история. Сейчас в Кёнлянд есть мясо и зерно, много зерна...
Скривила губы.
— Они не в-фидят, а я знаю: фсё зерно чёрное. Я хотела есть, я хотела... Я на фсех была злая. Ф-фся моя злоба теперь на полях фзошла. Сколько было, и даже больше.
Ткнула пальцем в пуговицу у Фёдора под подбородком.
— Нелься сейчас брать кёнлянтский хлеб. Не смей.
Фёдор снова кивнул, а она — в ответ, как отражение. Тряхнула головой и развернулась было, но Фёдор окликнул:
— А если тебя кто...
Фёдор хотел сказать: "обидит", но само с языка сорвалось верное слово:
— … убьёт?
Мира посмотрела, как выстрелила, губы сжала в нитку, и так и пошла молча. Колыхнулась шаль от разворота, — Фёдор ждал, что сейчас, как в сказках, развеется шаль серым туманом, разлетится стаей летучих мышей, взметнётся берегиня столбом искр и понесётся вихрем прочь. Но та осталась прежней: невеликой женщиной, почти бессильной на чужой земле. Шла Мирабелле, Хранительница Кунландии, к своему бестолковому народу, кутаясь в старую шаль, волочила по земле большие калоши — тоже подарок, если подумать. Шла, не оборачиваясь, не сутулясь, а рядовой Ничипоров провожал её взглядом, стиснув пальцы на ремне винтовки. Ещё немного — скроется в подлеске, а уже темнеет, не найдёшь потом...
"Ешь, должно помочь. Зацепило. Пройдёт".
"Ныне предаю тебя в руки твои. Делай со мной, что хочешь, убей, ничего тебе против не скажу".
"Когда я уйду, можешь стрелять".
После, натыкаясь на обгоревшие остовы домов, трупы женщин в разодранных платьях, расстрелянных в упор стариков и старух, Фёдор себя спрашивал: почему? Почему мог — и не выстрелил, не прекратил всё это? И что же, не вышло хранителям с глазу на глаз всё решить? Сам Фёдор кунландцев бил без сожаления все три военных года: стрелял, когда и резал, когда и не стеснялся придушить. Вот при взятии Ленна одного тощего ударил прикладом наотмашь и дострелил, пока тот не поднялся, и только потом увидел: сопляк, мальчишка даже по сравнению с Фёдором. Не жалел.
Не чувствовал ничего, будто отключилось что-то внутри. Только одного втайне желал: встретить под Ленном Мирабелле. Не слабую женщину — дух Кунландии в блеске и славе, силу, которую одолеть — не позор, а доблесть, принять бой лицом к лицу, а сам молил Всевышнего, чтобы не встретить. Не встретил при штурме, не встретил и позже, будто не было в Ленне берегини, и нигде не было. Вроде, жива, раз враги не сдохли. А долго размышлять Фёдор не хотел, вообще ни о чём не думал.
Когда вернулся домой, тут и настало время: думать, вспоминать, чувствовать, сожалеть, искать ответы. Он вспоминал — молча, со стаканом наедине. Хорошо, что в будни была работа.
Уже мать с сестрой вернулись в город, уже второй раз годовщину победы праздновали, а Фёдор только выбрался в парк отдохнуть. И вот тогда подошёл к нему высокий парень в дедовской холщовой рубашке и военных шароварах. Пока шёл — человек и человек, левую руку вот держал, как после ранения. Потом стало видно, что глаза яркие, людей с такими синими глазами редко встретишь. А вблизи Фёдор его опознал, точно так же, как Мирабелле в первую осень войны. Посмотрел человек на хранителя своего, Василя Великодольского, на его поседевшую наполовину голову, на левое плечо, на полоски шрамов на подбородке, — будто ногтями царапали, так, как девчонки дерутся. Ничего не спросил. Посмотрел хранитель на человека своего, наклонился слегка и поцеловал в лоб. Ушёл, растворился среди людей, а Фёдор стал жить свою жизнь спокойно, и ни о чём не сожалел больше.