Мазута
Черное небо. Черная чавкающая жижа под сапогами. Черный горячий пот, разъедающий кожу.
— Заряжай!
Сбитые пальцы рвут планки ящика, ловят скользкие бока снаряда.
— Хэк! — выдыхает Слон.
— Хэк! — помогаю.
В запястьях звонко, струнами, рвутся сухожилия, немеет неподъёмной тяжестью спина. Будто дитё ласково опускаем тушу снаряда в лоток. Пока Слон крутит взрыватель, я выкладываю жирно блестящую гильзу и банником досылаю снаряженный выстрел в раскрытую пасть ствола. Замок с лязгом захлопывается.
— Готово!
И тут же раскрываем рты, зажимаем уши.
— А-а-а! — кричит Слон.
— А-а-а! — кричу.
— Выстрел!
Небо раскалывается вспышкой, прыгает земля, гаубица на откате сплёвывает обгорелый желтый цилиндр гильзы, дымящий чадно, прыгающий в плотной тишине по земле. В голове — ни звука, лишь тонкий комариный писк контузии.
— Заряжай! — не слышится, чувствуется кожей.
Удар каблука в крышку ящика, кровь под ногтями, звон сухожилий, сдвоенное:
— Хэк!
Будто машины, привычно, прицельно — снаряд и заряд в лоток, банничком в ствол, лязг замка.
— Готово!
— А-а-а! — орёт, зажмурившись, Слон.
Из ушей его черными змейками стекает за воротник гимнастёрки кровь.
— Выстрел!
Гаубица бьёт, будто изнутри черепа, раскалывая голову вдребезги. Упругая волна воздуха толкает в грудь, отнимает дыхание и, шмякнувшись в мягкую грязь, я бормочу:
— Ни хрена себе бабахнуло… ни хрена себе…
Голос мой, бумажно-пресный, гудит в колоколе головы, звенят нагло тысячи комаров на предельной, ломкой ноте.
За шиворот льётся холодная вода из лужи. Хочется блевать.
Надо мной возвышается дружище-Слон. Лицо его чернее неба.
— Ни хрена себе бабахнуло! — хохочу к нему.
Он хватает меня за отвороты бушлата, тянет, хэкает привычно и мир переворачивается. Я снова на ногах. Наша могучая гаубица, наша любимая арта, по-прежнему скалится небесам жерлом ствола. Перед нею дымится воронка. Восемьдесят восемь — определяю на вид калибр.
— Ты за панораму! — сипит мне в ухо Слон. — За панораму!
Из кресла наводчика свисают безвольно руки, по ладоням течёт обильно чёрная слизь.
— Я — заряжать, — бросаюсь к ящикам и падаю.
Горло выталкивает горячий спазм. Слон ловит меня за воротник, тянет, хрипит:
— Саня, за панораму! За панораму…
— Давай ты!
— Я не слышу ни хрена! — глядит он красными, в лопнувших прожилках глазами. — Ни хрена!
И с кряхтением запихивает меня на станину. Дальше я сам, уцепившись в маховики поворотного механизма кресла, поднимаюсь на колени, стягиваю из кресла за ногу разбитое тело нашего сержанта. Напяливаю теплый ещё, склизкий от пота, будто живой шлемофон, и он кричит в меня сотнями голосов умирающих:
— Сеня, Сеня, бей! У меня гусянка, ма-ать…
— Вижу, два "Тигра". Улица Победы, атакую!
— Сеня, твою мать, бей!
— Фагот, Фагот, куда пропал, друг?
— Горю, братки, горю! Таран!
— Сеня!
И сквозь мат и вой монотонное:
— Тюльпан, Тюльпан, я — Астра. Я — Астра. Я — Астра, приём.
Перехватываю у горла тангенту, щелчок:
— Я! Я — Тюльпан!
— Тюльпан, два снаряда, фугасным, ориентир девять, левее — шесть, угловой — шесть, огонь!
— Тюльпан — Астре! Цель принял! — кричу радостно.
Тут же гаубица проглатывает с лязгом заряд.
— Готово! — отзывается где-то далеко Слон.
В сетке прицела крутятся, будто в карусели разбитые снарядами дома, горящие чадно бронемашины, фонари, вспышки выстрелов.
— Ориентир девять, — шепчу беззвучно.
Кирпичная заводская труба с белым ободком у края — точно в перекрестье.
— Левее шесть…
Ласково пощелкивают под пальцами кулачки механизмов, труба сдвигается.
— Угловой — шесть…
В перекрестии — небо, красно-чёрное, густое, как слизь на ладонях сержанта. Я нащупываю рычаг спуска:
— Выстрел!
— А-а-а! — кричит Слон и затыкает уши.
Гаубица прыгает и бьёт в лицо панорамой прицела.
— Заряжай! — выплёвываю крошки зубов, рот мгновенно наполняется сладкой вязкой жижей, приходится сглатывать.
— Фагот, Фагот, отвечай! Отвечай, сука, я тебя умоляю! — плачет эфир.
— Гриф-два, гриф-два, атакован противником, улица Подбельского. Веду бой!
— Гриф, Володя, справа, справа в парке "Фердинанд". Прям за фонтаном!
— Понял тебя, понял Федя! Спа…
— А-а-а! Недолёт, недолёт, на…
— Готово! — кричит, будто с другого света Слон.
Проверяю положение рукояток по щелчкам, голову в сторону, кулак на спуск и гаубица, судорожно дернувшись, плюёт выше заводской трубы полцентнера фугаса.
— Уходи, уходи, Володя. Там "Шмель" на прямой наводке, ствол из подвала, сам видел.
— Гриф, это Астра. Сливай цель Тюльпану…
— Фагот! Фагот! Отвечай!
— Гриф-четыре, я Гриф-два, иду на помощь!
— А-а-а! Умолотили! Умолотили! Башку снесло! Тюльпанчик, ты моя цаца!
Я поднимаю над головой два пальца, как делал это сержант при попадании. Слон молотит от радости банником по станине и воет, и плюётся в низкое небо презрительно:
— Мазута! Мазу-у-ута-а!
— Тюльпан, я — Астра. Я — Астра. Ориентир шесть. Право — два. Угловой — четыре, огонь!
— Тюльпан, цель принял! — кричу. — Заряжай!
— Прямого тебе, Тюльпанчик!
Горящий город резво пробегает в перекрестьях панорамы, и голова моя вдруг улетает куда-то, как у закрутившегося на каруселях школяра. Тошнотный спазм мягко вытекает из горла на воротник, сплёвываю горечь, дышу глубоко:
— Ничего… ничего…
Сжимаю крепче рукоятки. Белое здание с колоннами, по левому срезу. Ориентир шесть.
— Право — два.
Доворот.
— Угловой — четыре…
Прицел рассекает испуганное небо крестом.
— Выстрел! — кричу ему зло.
Гаубица кашляет огнём и снаряд по тугой траектории уходит за гору.
— Всем кто меня слышит! Кто видел Т-60, бортовой триста двадцать, ответьте разведке!
— Тигры, Тигры, угол Маяковского, шесть штук, мать!
— Давай, Сеня, давай! Прорвёмся!
В панораме за зданием с колоннами выплеснулся в небо огненный язык.
— Тюльпан, попадание! Тюльпан, как слышишь?
Два пальца в небо.
— Мазу-ута! — молотит банником станину глухой Слон, призывая бога всех бронетанковых.
— Тюльпан, Тюльпан! К вам по улице Свободы прорвались два "Леопарда". Как поняли?
Два "Леопарда"! У меня броня противопулевая! И темп стрельбы — два в минуту. Да они же нас со Слоном на гусеницы намотают, пока мы будем перезаряжаться!
— Как понял, Тюльпан?
Щелкаю тангентой.
— Вас понял, Астра. Принимаю бой.
Гаубица клацает замком, заглатывая заряд.
— Готово! — гудит Слон.
Улица Свободы… Ориентир пять — школа, улица Свободы. В перекрестье двухэтажное кирпичное здание, каждое окно полыхает, и на фоне пожарища пролетают две приземистые тени с маленькими башнями. "Леопарды". Дистанция — всего тысячу триста!
Палец тычет в карту, оставляя грязные разводы — перекрёсток улицы Мира, дальше их пускать нельзя, дальше — огороды, спрячутся, выйдут на прямую наводку и нам крышка!
Выкручиваю маховик, дистанция — восемьсот, им ходу до перекрёстка, если без помех… Почему без помех?
И ствол выше в самое небо, вычисляя в уме тысячные угловой… черт, пять или шесть? Некогда!
— Выстрел!
— А-а-а!
Снаряд уходит прямо в зенит.
В панораме рассыпается тучей пыли особняк на углу Свободы и две приземистые тени замирают перед завалом. Эх, если бы мне сейчас снаряд! Накрыл бы, как тараканов припечатал!
— Заряжай! — не чуя боли, бью кулаком броню.
Гаубица чуть приседает — Слон бросил на лоток снаряд. "Леопарды" медлят. Головной тычется в проулок, цепляет боком забор, валит столб и пятится. Задний опытнее — откатывается к перекрестку, берёт вправо, исчезает между домов.
Удар гильзы о лоток. Хрип Слона — подать банником семьдесят кило не шутки. Лязг орудийного замка.
— Готово!
Первый уже в двух домах от завала, не торопится, из башенки показался командир, осматривается. Щелчок доворота. Или щелчка много будет? Пусть сдаст ещё назад, ещё… вот!
— Выстрел!
Панорама снова бьёт меня в зубы, сплёвываю кровь, не отрываясь от прицела — "Леопард", как таракан в последний момент бросается в щель проулка и куст разрыва накрывает улицу, разбрасывая, словно спички, телеграфные столбы. Бешено вращаю рукоятки — второй пропал. Совсем пропал!
— Заряжай!
И тут же лоток гаубицы принимает снаряд — оглохший Слон монотонно, будто робот делает своё дело. В оседающем разрыве на улице Свободы "Леопард" буксует под кирпичным завалом осыпавшейся стены.
— Не уйдёшь, — сплёвываю липкую кровь.
Пока он елозит в панораме, чадит выхлопами, тужится, я кожей ощущаю, будто прирос я уже к свой самоходке, как опускается на лоток гильза с зарядом. Как упирается в неё голова банника, как ползёт снаряд по лотку в раскрытую глотку орудийного ствола.
— Готово! — слышится одновременно с клацаньем замка.
Дистанция, прицел…
— Выстрел!
Гаубица прыгает, рассыпая искры, уходит ввысь снаряд. Долгое-долгое мгновение. "Леопард" делает отчаянный рывок и выталкивает поджарый зад из битого кирпича. И в то же мгновение исчезает в огне разрыва.
Я показываю небу два пальца:
— Мазута-а!
— Мазута-а-а! — машет над головой банником Слон.
В то же мгновение наша гаубица подпрыгивает от тупого удара, взлетают, будто бумажные, бронелисты борта — пятидесятимиллиметровый снаряд ударил в передние катки, разворотил гусянку, снес попутно ящики с инструментом. Хищный силуэт второго "Леопарда" мелькнул между домишек, и тут же, ломая на полном ходу забор, бросился к нам. Он знает, что перед ним легкобронированная гаубица. Он отмерил интервал выстрелов и расчетливо лишил нас хода. И теперь, скорый, легкий, на пятой передаче рвется добить нас, расстрелять в упор — холодно, и со знанием дела.
И нет будто ничего вокруг. Шлемофон онемел. Небо погасло. Есть только летящий к нам, совершенный в своём рывке "Леопард", схожий маленькой хищной башенкой и поджарым корпусом с тем самым беспощадным зверем-убийцей. Он чутко глядит в меня глазом орудия, он ждёт, смакует мгновение, и я вздрагиваю. Опускаю ствол, вывожу на прямую наводку перекрестьем под башню, целюсь из пустого ствола — помирать так с музыкой. И "Леопард", шарахнувшись в сторону, возвращается, идёт на меня лоб в лоб — командир его точно знает, сколько времени у меня не будет снаряда. Он видел, как я расколотил его товарища. Ему важно убить меня страхом. Ведь убить снарядом он успеет всегда.
И время замирает, и воздух густеет будто вода. Взлетают салютом комья грязи из-под гусениц "Леопарда" и не падают.
— Мазута, — шепчу я.
И заряд с шелестом входит в ствол, становится на взвод замок. И спуск проваливается под ладонью.
***
Белый потолок, белые стены. Белые занавеси на окнах. За окном белый город — деревья, дома, улицы в пушистых шапочках снега, будто на рождественской открытке.
Белые пустые дни, будто затянувшийся сон. Пресная еда. Внимательные взгляды врачей сквозь окошко в двери. Тишина такая — будто кто подушкой тебя душит.
И живые черные сны с набегающим в сетке прицела приземистым танком.
Сколько времени прошло — я и счет потерял дням. Понимал, что терпеть надо. Понимал, что в госпитале. Что, наверняка, дела мои — швах, раз уж я в глубоком тылу. В первые дни я видел отсветы канонады за окном — багряные всполохи в небе, иногда между домами пролетали, рассыпая искры, сигнальные ракеты. Потом фронт ушел далеко. И снег здесь был тыловым — белым-белым, ни крупинки пороха, ни пылинки сажи.
Мимо окна ездили нарядные автомобили. Бродили под ручку румяные гражданские.
И тоска такая — хоть волком вой. Тысяча отжиманий на кулаках. Тысяча скруток на пресс. Тысяча приседаний. Пересчеты дистанций и угловых, чтобы мозг не раскис. И постоянное, даже во сне, ожидание команды.
В один день дверь, наконец, приоткрылась. На пороге стоял молодой длинноволосый доктор в очках и с козлиной бородкой, прижимал к тощему боку папочки на тесёмочках:
— Ольховский…
Я вскочил, задниками шлепанцев щелкнул:
— Капрал Ольховский, шестой артдивизион тяжелых гаубиц!
Он поморщился:
— Пойдёмте.
И пошел коридором. Я, само собой, следом. Завёл он меня в квадратную комнату с зеркалом во всю стену, посреди комнаты стол, да две табуретки, к полу прикрученные. Шлёпнул свои папочки на столешницу:
— Присаживайтесь.
Я сел. Он напротив расположился. Оглядел меня кисло. Развязал тесемочки верхней папочки, бумаженцию вынул.
— Кап-прал Ольховский Александр, — прочел гнусаво, чуть заикаясь. — Шестой артдивизион тяжелых гаубиц, вторая б-батарея, старший расчёта заряжания. Тяжелая самоходная гаубица М41, калибр сто пятьдесят пять миллиметров. Позывной — Тюльпан. Участвовал в танковых сражениях под П-прохоровкой, под Сенно, под Бир-Эль-Гоби, а так же в операциях по взятию Сталинграда, Б-берлина, Каира, Праги. Награждён знаком "Отличный танкист" и орденом "За заслуги".
И почему-то виновато на меня глянул.
— Всё верно, — подбодрил я его.
— Здесь ещё, — неопределённо как-то указал ладонью в листок. — Личные данные, мастерство, обучение, статистика попаданий…
Доктор поморщился, пожевал губу и положил листок в папочку:
— У меня есть данные ещё одного Ольховского, — проговорил загадочно и потянул тесёмочки второй папки, раскрыл перед носом, прокашлялся. — Ольховский Александр Павлович, год рождения две тысячи третий, уроженец города Воронеж. Окончил среднюю школу номер восемнадцать, Воронежский государственный университет, филологический факультет. Преподаватель русского языка и литературы. Временно безработный. Проживает: город Вятка, улица Панфиловцев, дом восемнадцать, квартира тридцать два.
Поднял на меня глаза:
— Не знаком вам этот… п-персонаж?
Я пожал плечами.
— То есть — совсем?
— Совсем, — кивнул и поправился. — Ну, что имя и фамилия у нас одинаковые я понимаю.
Доктор согнулся над папкой, так что почти носом уткнулся в бумажку, пробубнил дальше:
— Двенадцатого ноября сего года Александр Ольховский п-подписал с компанией "World of Wars, Inc." договор о добровольном, возмездном участии в тестировании нового п-поколения компьютерной игры "Мировая война", часть четвертая. При медицинском обследовании Ольховского п-патологий не выявлено. Заключение — годен. Допущен к тестированию двадцать третьего ноября.
Он поглядел на часы:
— Больше месяца тому. Выведен из тестирования в критическом состоянии второго декабря. Две недели в коме. Три недели карантина в изоляторе. П-первое собеседование, — он вынул и нагрудного кармана карандаш, черкнул в листочке. — Шестое января две тысячи двадцать восьмого.
Бросил карандаш в папку, потянулся, так что суставы хрустнули:
— Итак, д-давайте уточним. Известно ли вам что-то о жизни Александра Павловича?
— Никак нет, господин доктор.
— И не предполагаете, когда и как могли бы с ним встретиться?
Я подумал.
— Знаете, господин доктор, — ответил ему с толком, чтобы не соврать случаем. — Сколько народу на фронте мимо проходит — всех не упомнить. Только вот чтобы ясно было сказано, мол, вот этот вот, Саня, твой тезка — такого не было.
Доктор тут лицо своё ладонями сплющил и застонал, будто зуб у него прихватило. И говорит:
— Вы у меня сегодня восьмой, Ольховский. И мне надоело, слышите? Мне надоел этот концерт военной песни! Надоел!
Нервный попался мне доктор. Контуженный, наверное. Ничего я ему не ответил. Думаю — посидит-остынет. А он только завёлся:
— Надоело мне! Я тут за копейки должен надрываться, мозги вправлять заигравшимся кретинам! Если вы не пойдёте мне навстречу — нас сольют, слышите? Сольют! И меня и вас!
— Куда сольют? — переспросил я.
— В унитаз! Дырка в башке — бамц! И в унитаз! Этот проект стоил миллиарды! Игра нового поколения! Прорыв в новую реальность! Невероятные ощущения! Разработка десятилетия! Если от тестирования останутся одни идиоты — нас сольют!
И глянул вдруг на зеркальную стену, будто кого-то увидел. Глаза круглые-круглые. А сам белый, как мел.
Там, видать, кто-то мог быть, за тем зеркалом, как я понял. Однако этот кто-то подзадержался с приходом, потому как доктор вытащил из кармана пачку сигарет с фильтром, прикурил одну с жадностью:
— Минут десять у нас для откровенной беседы, Ольховский. Вы в числе тридцати одного волонтера приняли участие в тестировании новой компьютерной разработки. Военной игры. Из вас на сегодня восемь трупов и двадцать три абсолютно иных человека. Не просто потерявших память — абсолютно иные личности. Вот вы, Ольховский — вы же филолог, интеллигент, из культурной семьи, вы же… вы даже разговариваете как… как грузчик.
Не думаю, что он меня обидеть хотел. Грузчик я и есть, ящики таскаю, снаряды гружу, бывало и вместо лошади впрягаться. Но сказал он это как-то… обидно сказал, в общем.
— Могу и в глаз на добром слове, — предупредил я его, как мужик мужика.
— Да уж, — доктор хохотнул, а едва я подниматься начал, он выставил вперёд ладонь. — Верю, капрал! Верю! Пошутил, извини. Больше не буду.
Я сел. Сигаретку свою он в молчании выдуплил за пару затяжек. Вроде успокоился.
— Компьютерные игры всегда стремились стать как можно реалистичнее, — пробормотал, кисло улыбнулся. — И вот — они уже и есть иная реальность. В вашем лице.
По столу забарабанил пальцами:
— Что же нам делать?
Волосы взъерошил, бородку козлиную свою подергал:
— Что же делать?
Тут я понял, что пора просьбишку ввернуть.
— Отправьте меня на фронт, господин доктор, — попросил по-доброму. — Я здоров. Если чего и было — прошло. А там ребята без меня…
Он палец закусил, уставился на меня, будто на привидение.
— Какой фронт, к-капрал? Мы уже лет сто как не воюем.
— Господин доктор, я же видел в окно, — поясняю. — Фронт был совсем недалеко.
— Что вы видели?
— Огни вспыхивали. Всю ночь шваркало. Ох, и хорошая, видать, была драка…
— Это б-был Новый Год, — процедил он вяло.
— Чего? — не понял я.
— Новый Год. Это п-праздник такой. Когда запускают фейерверки. Штуки такие светящиеся в небо — бух!
— Не, — я покрутил головой. — Там ещё ракеты сигнальные пролетали. Самые натуральные.
— Фейерверки, — кивнул доктор.
Я помял кулаки. Не люблю я эти разговоры — всё вокруг да около.
— Доктор… я не знаю, зачем вы мне врёте, — сказал напрямик.
— Вы считаете — я вру? — удивился он так, что у него даже челюсть отвисла.
— Конечно — врёте. И на всё у вас закавыка находится. Доктор, давайте начистоту. Вы вот говорите, что я, как бы не я, а какой-то философ…
— Филолог, — поправил он быстро.
— Да бог с ним, — я не собирался драться за какие-то буковки. — Так вот вы говорите, что я это он. И что нас всех — меня, вас, если я это не признаю, как бы того…
— Точно. Того, — отозвался он, глянул опять на зеркальную стену.
— Ладно, — я подмигнул ему. — Признаю. Он — это я.
У него аж очки припотели от радости:
— Так бы и давно, Ольховский! — и схватил карандаш.
— А вы меня — на фронт, ладно? — добавил я и снова подмигнул.
Он подпрыгнул на месте, ну, точно резиновый мяч. И карандаш свой от злости сломал:
— Какой фронт? Какой?
Отступать я и не думал.
— Не знаю, сколько я у вас. А до того был Западный.
— Мать… мать… мать, — запрыгал он, чисто обезьяна.
Хоть доктор он был хреновый, а материться умел. Я даже кой-чего себе на память приложил.
Как он выдохся — брякнулся в своё кресло. И поглядел на меня как-то просветлённо:
— Капрал, а вы — гений.
Я, может, недослышал, всё-таки четыре тяжелые контузии, башка свистит. Могло показаться мне. А если не показалось?
— Сам ты — гей, — я поднялся.
— Нет-нет! — он к стене отпрыгнул. — Вы не так поняли! Я в смысле — молодец! Умница!
Разок я его за гея должен был приложить и прыгнул к нему через стол. А он, шустрик, под столом оказался и орет оттуда:
— Я вас на фронт отправлю! На фронт!
Ну, я себя придержал. Может, правда — показалось. Контузия здорово на слух влияет.
— Лады, — я руки опустил. — Когда?
— Завтра! Завтра же всё устрою!
— Ну, лады, — говорю. — Давай, подпишусь, что я — философ.
Он голову из-под стола высунул:
— Только, — говорит, — вы д-должны организовать остальных.
— Которых? — не понял я.
— Фронтовых ваших товарищей, — он выбрался, за стол сел, на листочке из папочки набросал быстренько план. — Все здесь. И на втором этаже. Все они должны завтра п-подписать бумаги, которые я подготовлю.
— И на фронт? — ахнул я.
— На фронт! — он свойски шлёпнул меня по плечу, поморщился, потряс ладонью. — Тестирование игры будет продолжено. И вы попадёте на свой любимый фронт.
И добавил тихо:
— А я уволюсь к чертям собачьим…
— Ты гляди, — я придвинулся к нему. — Ежели обманешь — я тебя и у чертей собачьих найду.
— Не обману, — просиял он. — Не обману, капрал.
Тут я ему и подписал — я, мол, Александр Павлович Ольховский, философ, в твердом уме и здравой памяти хочу продолжить тестирование, потому как здоров и свой интерес к игре имею. Расписался, как он мне показал.
В коридорчике он придвинулся и заговорщицки так пробубнил:
— Не понимаю я вас, Александр Павлович. Почему, ну, почему вы все не хотите стать собой, остаться здесь? Что вы там такого увидели? Ну, что там?
Я наклонился к нему:
— А ты на себя погляди, доктор. Кто ты есть? Ловчишь, выгадываешь, подпись выпрашиваешь. Зачем живёшь?
Он в рот воздуха набрал, да так и застыл.
— Я, доктор, правды всей не знаю, — сказал ему так. — Но одно понял — жить нужно за то, за что помереть не жалко. Там все мои друзья. И моя арта. Там я — мазута. Бог войны. Ясно тебе?
Хоть он и сказал, ясно, мол, да всё одно ни черта не понял. Точно.
А в палате своей я листочек с планом доктора открыл и в стенку соседа выстучал морзянкой: "Мазута". И ещё разок: "Мазута". Слышу — ответный перестук. "Гриф-два" оказался, с Т-34-85 парень. Я ему план передал и соседям велел отстучать.
Наутро мы подписали бумажки, а к вечеру нас увезли на фронт.
***
Заряд с шелестом входит в ствол, становится на взвод замок. И спуск проваливается под ладонью. Арта прыгает азартно и тяжелый, стопятидесятипятимиллиметровый снаряд бьёт в грудь "Леопарда", как молот. Будто остановленный на скаку конь танк припадает на передние катки и башня его в снопе пламени срывается в черное небо, искрясь и, вращаясь, пролетает над нами, падает беззвучно в грязь.
— Мазута! — орёт зачарованный её полётом Слон.
— Мазута-а-а! — показываю кровавому небу два пальца.
— Тюльпан, Тюльпан, я — Астра. Цель групповая, ориентир — три, угловой — шесть. Четыре снаряда беглым.
— Цель принял! — в панораме крутится каруселью горящий город. — Заряжай, Слоняра!