Я и Ой

Пропущенная страница

Жан-Пьер, чертяка!

Как у тебя дела? Все собираешь свои пробасенки, или уже занялся какой полезной деятельностью? Слышал, Советы собираются отправить человека в космос, так что земные сказки непременно выйдут из моды. Вот увидишь, скоро будешь собирать сказки инопланетные.

Ладно, вот тебе занятие, пока из космоса ничего не привезли. Помнишь те развалины в Шатийон-ан-Диуа, о которых я тебе писал в прошлом году? Его действительно оставили во время Первой Мировой, а с ним и целый ворох документации и всяких монастырских легенд.

Высылаю самую короткую и самую хорошо сохранившуюся. Что думаешь о датировке? Оригинал или список? Может ли это заинтересовать Ле Пажа или еще кого из университетских?

Жду ответа!

Твой Монблан.

 

***

 

Сложно подобрать слова, чтобы начать свой рассказ, ибо не знаешь, с чего начинать. Когда заходишь в исповедальню, достаточно перекреститься и произнести: "Благословите, святой отец, ибо грешен я". Так в старину и писали монахи жития святых, испрашивая на первых страницах Божьего благословения, чтобы рука их была ведома волей Господа и образ праведника предстал перед мирянами исполненным святости и благочестия. Моя же история напоминает скорее средневековую моралите, где Бог и Сатана борются за душу падкого на соблазны юношу, который становится игрушкой в их руках. Зависит ли от него исход сражения? На роду ли ему написано быть спасенным или разделить участь Фауста? Волей своей руководствуется он, принимая решения, или силы всевышние играют на струнах его души?

 

Мы с Жозефом появились на свет 5 июня 1855 года в родовом имении Шатонеф-ле-Мартиг, где провели детство и юные годы. До сих пор как наяву чувствую я запах прибрежных трав озера Больмон, до моего слуха доносится тихий шелест волн о песчаный берег, а перед глазами величественно застыли черными силуэтами лебеди, подсвеченные красновато-золотистыми лучами заходящего солнца. Воистину, есть силы, призванные постоянно шутить над нами, заставляя томиться по неведомым берегам в эдемских кущах, а потом всю жизнь стенать о потерянном рае.

Матушку мы знали лишь по рассказам прислуги и огромному портрету в гостиной: не оправившись от тяжелых родов, она скончалась через три дня после нашего рождения. Спустя шесть лет отец женился на молодой вдове, и дом пополнился еще одним юным существом — нашей новой сестрой Аннабель. Она была моложе нас на два года, но мы быстро нашли общий язык, и Аннабель разделила радость незамысловатых забав, которым предаются графские отпрыски. И Жозеф, и я не чаяли в ней души, и она отвечала нам взаимностью, хотя с самого начала сильнее тянулась к брату, а он готов был внимать всякому ее слову, предупреждать каждый шаг и выполнять любое желание. Я не ревновал: Жозеф никогда не пренебрегал мной, мы не попадали в ситуации, в которой ему пришлось бы выбирать между мной и Аннабель. Пожалуй, я был даже рад их счастью, наблюдая, как с каждым годом крепла детская привязанность, превращаясь в то, что называют любовью.

Беспокоило меня другое. Мы были отпрысками древнего рода де Мариньян, и по исстари заведенному обычаю старший сын должен был избрать своей стезей военное дело, второй — вступить на духовное поприще, младшему же уготовано было наследовать имение. Завет этот в нашем роду давно не выполнялся, потому что мало кого одаривал Господь тремя сыновьями. Считаясь старшим, я мысленно готовился внимать свисту пуль и пушечной пальбе, брат же отдал сердце Аннабель и мартигским полям. Но когда нам минуло четырнадцать лет, госпожа де Мариньян подарила отцу сына, и похоже, что с той поры все ее усилия были направлены на то, чтобы склонить его к следованию древнему обычаю, дабы со временем передать в руки своего чада Шатонеф-ле-Мартиг. Кроме того, отец как истинный поборник Империи хотел во что бы то ни стало поддержать не только армию, но и радикальных клерикалов. И вот, когда нам исполнилось восемнадцать лет, он объявил, что младшему суждено посвятить жизнь Богу. Не помышлявший доселе о духовном сане Жозеф пришел в ужас. Связанная с ним словом Аннабель была безутешна; она клялась, что в день, когда Жозеф станет священником, сама пострижется в монахини. Строгий и суровый отец впервые оказался в замешательстве, а госпожа де Мариньян слегла, мучимая чувством вины перед дочерью. Я смотрел на них, и скорбное чувство терзало мне сердце. Я знал, как глубоко и искренне Жозеф любит нашу названную сестру; знал, что его чувство взаимно; знал также, что ни одно существо не удостоилось быть столь же любимым мной и не ответило мне тем же…

Я объявил отцу, что готов уступить Жозефу право первородства. В этом случае он будет вынужден на несколько лет расстаться с Аннабель, но в конце концов их судьбы будут соединены. Мое решение привело домочадцев в неописуемое смятение, ибо не знали они, радоваться им или горевать, а если и горевать, и радоваться, то в какой мере. Все они смотрели на меня как на святого, принесшего себя в жертву семейному покою. Кажется, даже отец проникся благородством моего поступка: он все чаще поднимал на меня выразительный взгляд во время семейных трапез, говорил со мной о покойной матушке, так что мне подчас казалось, что я уже принял сан и совершаю таинство исповеди. Я старался быть беспечным, обращал разговоры о моем будущем в шутку, смеясь, рассуждал о преимуществах духовной жизни над мирской. Жозеф чувствовал мое смятение, но был так занят своим счастьем, что не мог по-настоящему поддержать, то ли я сам не был готов принять его сочувствие… Впрочем, могло ли вообще что-то меня тогда поддержать? Юный, горячий, целеустремленный, никогда не знавший ни в чем отказа, полный мечтаний о покорении неведомых вершин, я оказался в мгновение ока сброшенным с небес на землю, и кем? Самим собой…

Мы покинули родовое гнездо осенью 1873 года, и хотя от Марселя до Шатонеф-ле-Мартиг было всего несколько часов езды, я чувствовал себя навсегда оторванным от дома, откуда раньше не уезжал больше чем на неделю. Первое время мы с братом были неразлучны, однако спустя полгода меня стальными обручами сковало учение, а Жозефа пленила разгульная гвардейская жизнь. С трудом и без особого интереса постигая тайны философии и богословия, я присматривался к своему новому окружению, которое вызывало у меня чувства весьма однозначные. Это были либо карьеристы, либо фанатики; и те, и другие казались мне подходящими на роль католических священников не более, чем я, никогда не помышлявший о Боге как о чем-то истинно великом и стоящем того, чтобы посвятить ему жизнь. При всем этом духовные наставники явно выделяли меня и были исполнены уверенности, что живой ум и целеустремленность помогут мне достигнуть успеха на избранном поприще — если, конечно, я сумею обуздать гордыню. Я был послушен и сдержан и за семь лет обучения не совершил ни одного поступка, который сам бы мог расценить как проявление гордыни. Однако в мыслях я не прекращал злословить, наделять окружающих нелестными характеристиками, а в душе чувствовал явное превосходство над ними, хотя толком не мог бы сказать, в чем оно состоит.

С Жозефом мы виделись редко; за годы моего обучения он успел принять участие в двух военных кампаниях, получил легкое ранение, дважды влюблялся в светских дам и дважды в них разочаровался. Он все так же боготворил Аннабель, однако в его речах ее образ все больше походил на призрачную мечту, которая способна вдохновить поэта, но не воина. "Этьен, я не могу жить без мысли о ней, — говорил он, очередной раз разгорячившись за бутылкой бургундского, — но мысль о ней всегда со мной, и я счастлив — о, если бы ты знал, как я счастлив, и все благодаря тебе!" А я едва сдерживал себя, чтобы не спросить: "Раз тебе так дорога одна мысль об Аннабель, не все ли равно, за молитвой или за стаканом предаваться мечтам?" Я не завидовал — я негодовал: как можно так бессмысленно прожигать жизнь — мою жизнь, ту, которую я ему отдал? Но я не хотел ссор. К тому же, Жозеф был единственной ниточкой, связывающей меня с реальным миром, все чаще представляющимся той самой иллюзорной мечтой, каковой стала Аннабель для моего брата.

Часто писала мне и сама Аннабель. Она принимала искреннее участие в моей судьбе, готова была выслушать жалобы и сомнения, помочь советом, подбодрить добрым словом. Со временем и она почувствовала, что Жозеф переменился к ней, но ни разу не посмела даже намекнуть, что знает о его похождениях. С каждым годом все больше беспокойства выражала Аннабель по поводу брата, но беспокоясь о нем, она словно забывала о себе. Девичья восторженность постепенно уступала место материнской заботе, которой никогда не хватало нам обоим и которую теперь я жадно впитывал, продолжая негодовать на брата, пренебрегающего таким подарком судьбы, какой представлялась мне Аннабель.

Я был рукоположен в сан священника весной 1880 года. Марсель одарил меня хорошим приходом, однако надолго я в нем не задержался. Случилось то, чего втайне опасались мои наставники: столкнувшись за стенами семинарии с глупостью, самонадеянностью и алчностью священнослужителей, я не сумел обуздать себя, чем в мгновение ока загубил свою карьеру. По решению епископа, в чьем присутствии прозвучали мои не самые лестные отзывы о некоторых святых отцах, я был повинен в нарушении обета послушания и направлен в Алжир — не так далеко, как могли бы сослать неугодного, но и не в такое место, откуда часто возвращаются спесивцы. В отличие от окружающих и родных, которых моя участь привела в ужас, я был даже рад изменению своего положения, ибо у меня появилась возможность покинуть пределы опостылевшего Марселя и увидеть иные края.

Белоснежный город поразил меня еще с моря своей величественной террасой, поддерживаемой изящными аркадами. Расположившийся на побережье французский квартал сменялся нагромождением белых арабских домиков, словно прилепленных друг к другу и разделенных улицами, похожими на подземные ходы. Рядом с неспешно идущими французскими дамами, одетыми по прошлогодней парижской моде, так же неспешно шли закутанные в покрывала мавританки, чуть переваливаясь, собирая голыми пятками дорожную пыль — такую же белую, как и все здесь. Везде тебя окружает сонм причудливой бедноты: кто в одной рубахе, кто в старом мешке с прорезями для головы и рук, кто в одеянии из сшитых наподобие ризы двух ковров. Но не на них, а на меня в моей черной сутане здесь смотрели как на пугало; иногда я даже замечал, что женщины при моем появлении прячут детей и шепчут что-то себе под нос. Вскоре я понял, почему католическому священнику лучше оказаться в Австралии, чем в Алжире: та смесь религиозных верований, от христианства и ислама до магии вуду, не давала католической церкви не только необходимого ей ощущения власти, но и какого-либо превосходства. Я же был равнодушен к мифической власти моей сутаны и, увлеченный пестротой открывшегося передо мной нового мира, жадно поглощал ее, подолгу бродя по городу в рассветный час и после заката, когда уже не донимала жара.

Приход был небольшой, но такой же пестрый, как и все в Алжире. Помимо соотечественников, принадлежащих к разным слоям общества, церковь Св. Анны посещали несколько принявших крещение мавритан. Кроме ежедневных служб и проповедей по воскресеньям я был также обязан каждую неделю служить мессу на окраине города, в доме старой мавританки, которая страдала расслаблением конечностей и не могла посещать церковь. При крещении она приняла имя Люция и просила никак иначе ее не называть, но в городе я слышал, что ее род — один из древнейших в Северной Африке и берет начало от мавров, захвативших в VIII веке Испанию, что отец ее был каким-то князем, но впал в немилость и был казнен местной властью во времена колонизации Алжира. О самой Люции говорили, что она сведуща в колдовстве, рассказывали леденящие кровь истории о несчастных, пропавших в ее сетях, но все эти разговоры ничем не подкреплялись и расценивались мной как сплетни. Люция была приятным и остроумным собеседником, ее глубокое знание жизни и меткие характеристики привлекали меня, и со временем я начал посещать ее дом чаще, чем это требовалось для отправления культа.

Как-то ранней весной мы сидели на террасе и пили прохладительные напитки. Разговор зашел о том, что сподвигает в наше время людей посещать церковные службы, да и вообще — причислять себя к той или иной конфессии. Я был уверен, что по большей части дело в укоренившейся вековой привычке, хотя, сохраняя форму, мы вот уже более двух веков неуклонно умаляем заложенную предками суть, и оттого в каждом новом поколении все больше молодых людей называет себя атеистами.

— Потребность в Боге, которого знал средневековый человек, им чужда, — говорил я. — Они могут верить в его существование, но не в его могущество. Я прекрасно понимаю нынешнюю безбожную молодежь, которая, отказываясь от конфессии, предпочитает не лицемерить. Воистину, современный атеист безумец, но безумец социальный, а не нравственный. Ведь отказавшись от веры, они отказываются от корней — пусть хилых, но еще способных помогать им держаться прямо.

— Иными словами, вы возводите веру в подвиг? — улыбнулась Люция, безуспешно пытаясь неверной рукой привести в порядок свое ожерелье из крупных золотых монет — единственный мавританский атрибут, с которым она так и не рассталась.

Я был несколько смущен таким поворотом беседы: признать ее правоту было бы чересчур заносчиво.

— Подвиги не совершают сознательно, иначе они обесцениваются. Я же говорю о сознательном выборе не сердца, но рассудка: credo quia necessarium est*. Как бы мы ни старались отречься от деяний предков, мы еще живем памятью о них, а значит, должны понимать их философию.

______________________

* верую, ибо необходимо (лат.)

 

— Я готова с вами согласиться, но одна тонкость меня смущает. Вы сказали, что люди перестали верить в могущество Господа; возможно, но не кажется ли вам, что они по-прежнему верят в его милосердие?

Ее предположение показалось мне настолько нелепым, что я едва не усмехнулся.

— В милосердие люди перестали верить уже давным-давно, потому как лишь избранным дана возможность его проявлять.

— А как же — прощать врагов своих? Или, что сложнее, друзей? Впрочем, вы по натуре воин, и милосердие вряд ли пристало вашему облику. В нем чудится некоторая незаконченность, — внезапно перевела она тему, избавив меня от высокопарных рассуждений о милосердии воина. — Как будто есть еще одна часть, которую я не вижу. Нет ли у вас брата-близнеца?

— Он служит в имперских войсках, — ответил я, недоумевая, что во мне могло дать ей возможность такого предположения.

— Он — не вы? Удивительно. — Люция наконец сумела перевернуть монету, и она отбросила блик на белую стену. — Кстати говоря, у многих народов к рождению близнецов относятся весьма настороженно. Знаете ли вы, что алжирские кочевники до сих пор умертвляют близнечную пару?

Я не знал.

— Она представляется им нарушением порядка вещей, вследствие которого одна душа расщепляется надвое. В их представлении такие неполноценные существа могут принести племени много бед. Впрочем, этот обычай в ходу у кочевников. Земледельцы усматривают в рождении близнецов счастливое знамение, которое принесет удвоение благ. Удивительно, как зависит человеческая судьба от того, под каким углом на нее смотрят другие.

Мне стало немного не по себе. Я поблагодарил хозяйку за приятную беседу и удалился. Вечером того же дня какой-то оборванец постучался в двери церкви и сунул мне несколько листов, вырванных из старой книги, и большую золотую монету. На страницах подробно расписывался ритуал, название которого я не запомнил. Суть его заключалась

 

<страница отсутствует>

 

нового положения и встречи с родными, поначалу окрылившая меня, испарилась. Ведь это я был перед ними, я, Этьен де Мариньян, сын своего отца — так неужели мое сходство с Жозефом было настолько велико, что ни одна живая душа не заметила подмены? В чем же тогда состоит мое "я", если его никто не видит? Или же оно настолько всем безразлично?

День свадьбы был назначен, но опьянение прошло, и объятия Аннабель не приносили мне былой радости. Я уже сомневался, что действительно смогу составить ее счастье, зная, что на самом деле она любит не меня, а того, кем я притворяюсь. А что если я выдам себя? Или, что еще хуже, признаюсь сам, не выдержав мук совести?

И я снова покинул дом — на этот раз по велению сердца. Это оно вкладывало в мои уста пламенные слова, прося прощения у Аннабель за вынужденную отсрочку, потому как присутствие ее жениха требуется у постели тяжело раненного друга. Поцелуй, которым она одарила на прощание Жозефа, еще несколько минут жег мои губы. Я поклялся себе, что верну брата и искуплю перед ним каждое украденное у него объятье Аннабель. Увы, я снова давал клятвы для того, чтобы сделаться клятвопреступником.

Три года безуспешных поисков истощили меня, превратив в нищего паломника. Я не мог появиться ни под своим именем, ни под именем Жозефа, ибо боялся, что нас обоих разыскивают. Я обошел пол-Европы, но не нашел ни единой ниточки, которая могла бы привести меня к брату. Годы нужды изменили мое лицо до неузнаваемости, так что и оно уже не могло помочь мне в поисках. Отчаявшись, я вернулся в Тунис, с которого началось мое скитание в облике брата; французы заново отстроили полгорода, и я не нашел дома, в котором в последний раз виделись мы с Жозефом. Я чувствовал, что ужасно устал и должен отдохнуть хотя бы несколько недель. Удивительно, но дух мой был все еще крепок, несмотря на то, что я понятия не имел, куда идти дальше.

В церкви Св. Евлалии мне предоставили пищу и кров. Выйдя на задворки, я увидел несколько потемневших каменных крестов. Разбирая надписи, я так увлекся, что не заметил, как вышел за церковную ограду. Здесь стоял всего один крест — деревянный, без надписи, — и почему-то у меня затрепетало сердце. Я разыскал викария и спросил, кто покоится за оградой.

— Несчастная судьба! — возвел он глаза к небу. — Это случилось во время восстания. Его прибило к берегу озера. Тело сильно распухло, и узнать его было невозможно, только сутана и выдала в нем духовное лицо. Уж не знаю, сила бесовская или лишняя бутылка бургундского заставила его утопиться — жалею лишь, что не смогли мы похоронить его на святой земле.

 

Спустя два месяца я вернулся во Францию, но не домой, ибо дома уже не было: отец мой скончался, и земли были разделены между новыми фаворитами Республики. Не знаю, что стало с Аннабель — дай бог, чтобы она устроилась, но мне не хочется знать наверняка. Меня приютил бенедиктинский монастырь Шатийон-ан-Диуа, где спустя 20 лет я отважился записать историю своей жизни. Надежды, которые я возлагал на эту рукопись, не оправдались — впрочем, как и все надежды, которые я когда-либо питал. Перелистывая исписанные страницы, я так и не могу понять, свершилось ли насланное мной проклятье, или Жозеф погиб по нелепой случайности, зачем-то облекшись в мою сутану. А может, и не Жозеф вовсе встретил свою смерть на дне Тунисского озера, а я сам? И здесь, сейчас, эти страницы написал не я, Этьен де Мариньян, а кто-то другой — дружественный ли мне? Враждебный ли?

 

***

 

Уважаемый Иван Петрович!

К сожалению, присланная вами рукопись никак не может быть напечатана, хотя Белогоров за вас очень просил. Во-первых, из-за большого количества нелепиц, которые не могут быть в историческом романе. Например, стиль совершенно не соответствует тому времени, которым датирована история священника. Во-вторых, мода на мистификации уже давно закончилась. Вот лет пять назад, а лучше десять ваша рукопись могла бы сыграть, а сейчас читателю она не будет интересна. В-третьих, рассказ не выдержан с точки зрения жанра. Вы называете его легендой, но никакого волшебства не происходит. Люция — это Люцифер? Не похоже. Наконец, рассказу не хватает целостности. Я бы вам рекомендовал расширить его хотя бы до объема повести, дописать "пропущенную" страницу, добавить красок — и тогда мы сможем выпустить его как любовный роман. А еще лучше — переделайте антураж в фэнтези. И пропишите почетче основную мысль: она пока не очень ясна.

С уважением,

Л.Е. Пажин,

ответственный редактор.


Автор(ы): Я и Ой
Конкурс: Летний блиц 2012, 2 место

Понравилось 0