Записи, не найденные в Интернете
Запись № 1.
Значит, с чего началось-то. Повадились, значит, эти... пришминдовки ко мне. Ну, то исть, в курятник. Таскают кур и таскают. Всех почти повыташшили. Я на их, сук, и капканы ставил, и отраву в колбасе подбрасывал. У курятника и так, во дворе. Один хрен, не помогает. Капканы они обходят, отраву чуют, чтоб им!
У меня собака была. Так пёс ни сном, ни рылом. Хоть бы тявкнул, зараза такой! Он, хоть и старый, а должон лис-то чуять. Так нет. Дрыхнет всю ночь, сволочь, и на ус не мотает. Я уж подумывал, надо б его пристрелить, да другую псину завести — помоложе. Дак это ж надо в деревню топать, говорить, объяснять, что да чего, а то ишшо и деньги давать. А я не люблю этого. Жил себе в тиши, как у Бога за печкой, и плевал на их всех. Да. Вот с тех пор как Аринушку-то похоронил, так один и поживал. Радовался жизни, значит. Никому зла не желал, а тут эти лисы. Ну ётить! А пёс… да пёс с ним! О как сказанул! Красиво. Старый он, да жалко-то, стрелять-то. Ить и я не молодой. Восьмой десяток почти дохлебал. А всё не сыт. Жить-то кажной твари хочется. А тут собака. Она ж лучшей другого человека будет. Ты ж у меня, Пушкин, пятнадцать лет! Харчи жрал. Мы ж с тобой, Сашок, как Аринушку похоронили, сколько годков вместе бобылями маялись. Ты ж мне как брат стал. Или даже как сын. Хоть и назвал тебя в шурина, в Сашку. Жены, то исть, брата. Ну, о нем далее. А фамилия у их — Пашкины. Но мать ихняя, тешша моя, царство ей небесное, очень Александра Сергеича уважала и любила. И даже говорила, что правильно они звались тоже Пушкиными, а это потом, после революции заставили сменить. Мол, чтоб не позорили фамилию. Но это всё глупости. Всегда они Пашкиными были, а это она уже когда из ума выжила — придумала.
Да, лисы. Ишшо что заметил. Утрось, после их, Александер сам не свой. Собака моя, то исть. Ночью, значит, дрыхнет зазря, воров во двор допушшает, а по утру весь какой-то снулый и морда виноватая! Ну, такая виноватая, прям как словно у ребенка нашкодившего.
Короче, я, чтоб этих паскуд отвадить, ишшо больше капканов поставил. Спрятал их похитрее. В капканы приманку положил, в одни — хорошую, в другие — отраву. А к тому штук пять ям вырыл по двору. Глубоких — почти с рост человека. Туда тоже жратвы, и прикрыл сверху соломкой. А в дно колья сосновые вкопал. Будут знать, как чужое добро лямзать.
Ага. А ночью мне сон странный снится. Лежу я будто в постели, а рядом кто-то стоит и из темноты на меня смотрит. А я его не вижу, потому что пошевелиться не могу. Этот смеется тихонько, да так тоненько, словно бубенчики серебряные звенят. Мне и тревожно вроде, что я не вижу кто там, и в то же время приятно как-то, волнительно...Я тогда проснулся затемно и в мужской крепкости себя ошшутил. О как! Мне-то уж какая крепкость, песок сыплется.
Встаю, значит, во двор иду. Ну, думаю, щас я вас, тати, на разделке-то растяну, шкуру-то спушшу. Глядь, а там… батюшки святы! Меня аж дрожь пробрала. Куриные кишки по крыльцу размазаны — это они их исть не стали, а мне поднесли, значит. Как знак, что ль какой. Капканы закрыты, добрая приманка съета, а на отравную настрато. Ну что ты будешь…
Пошел мимо курятника в туалет, так чуть в яму с кольями не угодил. Забыл ить про их. Балда беспамятная. Обошел ямы — все целы.
Пес из конуры носа не кажет. "Пушкин! — кричу, — выходи, сукин сын! Щас тебе хана будет". Он только чуть выглянул, а я в его ведром запустил. Промазал. А он всё равноть, взвыл, что твой волк, и в конуру забился. И ничем его оттудова не выкуришь. Ой, беда. На кой хрен такой пес нужен, думаю.
Началось в колхозе утро — режь последный огурец. Пошел в дом — за ружьем. Решил, пристрелю собаку, раз от этого шельмеца толку никакого. Ружье нашел, а патронов нет. Ну, всё одно, надо идти в деревню. И патроны купить и новую псину приглянуть.
Иду по старой дамбе, птички надо мной поют, чирикают. Ветерок теплый, листики колыхаются. Благодать, а я и не замечаю, всё о лисах думаю.
И как всю эту свисторию понимать, не могу втемяшить. Уж будто и не лисы паскудничают, а люди какие. Да только люди лисьи следы и шерсть не оставляют и так не струт.
Ага, иду по дамбе, значит, а наперерез — шурин. С ведрами — по грибы ходил. Грибник, тоже мне. Остановились. Ну, давай расспрашивать, что да как. Здоровье там, мол, да вообще. Не люблю я эту чесальню, а все-таки разговорился. Рассказал про лис. Шурин подумал маленько и говорит, так это ж, наверное, с базы. С какой такой базы? Да как с какой, с военной, говорит. В лесу, мол, секретную лабалаторию заховали. Там военные опытами всякими занимаются. Над зверьем. Вот, говорит, оттуда лисы и сбежали.И умные оттого, что над ними опыты ставили.
Ничего себе, думаю. Вот это фокус. Спериментаторы хреновы. А мне, что теперь, без яичек жить, что ли?! Да без курятинки свеженькой?
— Саня, говорю, а чего делать-то? Кому жаловаться?
А он:
— Да ты чё, сбрендил, что ли?! На кого ты жаловаться будешь? Тебя ж сразу в психушку упекут.
А я тут заподозрил, что он дурачка из меня делает. Ну, врет, то исть, издевается.
Говорю:
— А откуда ты знаешь про базу? Тебе-то кто сказал?
А он давай хорохориться. "Кто сказал, кто сказал. Кто надо, тот и сказал". Хрен моржовый. А потом серьезно так и говорит:
— База секретная, но у нас в деревне все про ее знают. И подписку давали. Окромя, видать, тебя. Медведя лесного. Сидишь у себя и не знаешь ничего.
Ну, не знаю и не знаю. Мне-то до ваших секретов… Только ко мне не лезьте, курей не воруйте.
А шурин ишшо немного подумал, и говорит:
— Приходи сёдни вечерком, я тебе одно средство дам.
Что за средство думаю. Ну, ладно, распрощались. Я в деревню передумал идти. Всё одно вечером топать. Так чего два раза.
Прихожу, значит, вечером к шурину. А тот мне и давай рассказывать. Значит, приперлись к нему две девицы. Время за полночь было, он и не разглядел, кто такие. Наши, не наши. А приперлись за самогоном. Он-то самогонщик, мать его. Ага, пришли без денег, а всё туда ж — самогон клянчат. Говорят, для охранников на базе. Ну, на той — секретной. А в обмен порошок дают. Какой они у себя там на собаках, да на лисах спытывают. Сказали, что повышает собачий итилехт на два раза. А такежа, слух, нюх и зрение улучшает. И сил собаке придает и вроде как омолаживает. И что, мол, собака не спит после цельные сутки. И ничё — бодрая, как огурчик. И что девствие у средства этого — долгоигрюшшее. Шурин уши развесил, порошок взял, и бутыль самогона этим девицам отвалил. Что на его, вопче-то, непохоже.
А я поинтересовался, а людям как? Шурин ответил, что нельзя людям-то, на людях, мол, пока не спытывали. А собака, объяснил шурин, должна этот порошок слизать, как он есть, в чистом виде. Спрашиваю, а ты что хошь, за порошок-то? А он: "Да, не знаю. В голову, что-то ничего не приходит. Как придет, сообщу".
Ну, думаю, брат Пушкин, (это я про пса свово), считай, что тебе в добав жизни отмерили. Если правда всё. Прихожу, даю порошок этой морде. А он заместо того, чтоб лизать, нюхать его давай. Да как чихнет, так полконуры соплями забрызгал и чуть не весь порошок распылил. Ну, дурак. Жить, видать, надоело. Я разозлился и ушел с бумажкой, на которой остатки средства были, в дом. Сижу, смотрю, как за окном темнеет, да на бумажку эту поглядываю. Вот, думаю, суки, последних моих курочек уташшат. Смотрю то в окно, то на бумажку. Порошочек-то такой, золотистой, с искоркой… А потом махнул рукой. Эх! Однова живем! Да и слизнул весь. Он кисленькый. Сижу дальше, к ошушшеньям прислушиваюсь. Сначала, вроде ничего, а потом, вдруг, вроде светлеть в комнате стало. А свет-то я не включал. А потом слухаю, словно поскребся кто-то рядом. И стукнулось что-то.
Мать моя. Так это ж я Пушкина услышал! Как тот в конуре возится, да цепью позвякивает. Встал я, да не встал — взлетел! Выскочил на улицу, огляделся — видно всё как днем. Даже лучше. Все листочки на деревьях за забором видны. А звуков сколь, а запахов! Прокрался я по двору и залег в кустах малины. Двустволку свою прихватил. Патроны-то я у шурина одолжил. Лежу, значит. Проходит сколько-то времени. И слышу, как куры что-то загоношились. Ага, уже почуяли. Смертушку, знать, свою заране чуют. На насесте лапами перебирают. А потом слышу, как кто-то так: "Шурх-шурх, шурх-шурх". Это, соображаю, где-то у забора, со стороны Пушкинской конуры. Жду дальше. Громыхнула цепь, вылазит мой Александер. Тихо так, не спеша. А из-за конуры ему навстречу, прям морда к морде, лиса как выскочит! Да такая здоровая, что твой волк! Глянул я на ее, и аж холодок по спине пробежал. У ей на загривке шерсть дыбом, хвост вверх задран, а глаза светятся. Ну, как фонарики, чес слово! А кобель мой престарелый, который на сучек уж лет пять не вскакивал, начал такие фортеля выделывать! Только не с лисой. А как бы с воздухом. Как будто рядом с ним какая сука имеется. И он ее… Да ить нет больше никого. Огроменная лиса с горяшшими глазами, мой пес бесстыжей и темнота. Мне аж противно стало. Тьфу!
Вдруг, слышу, опять: "Шурх-шурх, шурх-шурх". Теперь со стороны курятника. Приподнялся, смотрю — там вторая лиса. Эта поменьше. На задние лапы привстала и носом задвижку на двери отодвигает. Так вот как они туда пробирались! А обратно, что, тоже носом закрывают, что ли? Только я это подумал, как лиса, которая у курятника, обернется, да как зыркнет на меня. Встренулся я с ней взглядом. Ититская сила… И подумалось в тот момент, что лучше б я вообще не рождался. Такой у ее взгляд был. Умирать стану, взгляд этот помнить буду. Всю душу вынувал. И глаза у ей тоже светились, как у товарки. Тут слышу, пес мой сопеть да цепью позвякивать перестал. Я на его оглянулся. А первая тварь, которая у конуры, уже в мою сторону пялится, хипнозирует.
И у меня ишшо одна мысля в голове затенькалась, щас она меня как собачку заставит. Вот веселуха-то будет. Ить я же ж не переживу…
Со страху или с порошка, не знаю, но сбросил я это цепенение колдовское, да и шарах по здоровой курве. Зараз с двух стволов, дуплетом. И оба раза попал. Ее аж к забору отшвырнуло. Обычная б оземь шмякнулась, да лежала б дохлая смирно. А эта нечисть через забор перекувыркнулась и была такова. Я оборачиваюсь к курятнику, а вторая никуда не делась. Так и стоит на задних лапах. И смотрит на меня с такой лютой ненавистью, что меня аж мороз до пяток пробрал. Я в ее щелк-щелк, а заряды-то кончились. А она пасть скалит, шипит. Как будто сказать что-то хочет. Я, наверное, поседел тогда повторно. Но не растерялся, а ружьишком по ей запустил. С такой силой киданул, что оно о дверь курятника ударилось, и приклад отлетел. Куры всполошились! А лисица чисто молния, склизнет вдоль стены — и за угол. А потом шум и треск и вой дикый, истошный! Ага! В ловушку угодила! И Пушкин залаял вдруг, — это, видать, чары лисьи рассеялись. Освободился Александер от пут вражиных, забрехал в полную силу. Чисто да звонко.
А я со всех ног к ловушке. Да чуток не успел. Только подбежал, а зверюга эта, оттудова вверх на метр с лишком ка-ак сиганет. Я ее хвать за хвост, она меня цап за руку, и скачками к лесу. Я курей успокоил, с собакой поговорил, руку перебинтовал. Да на крылечке весь остаток ночи просидел — спать всё равноть не хотелось. Хороший думаю, порошок, надо будет ишшо у шурина попросить. Ночью той, больше ничего не случалось.
Утрось я опять к шурину направился. Да дома его не застал. Ну и пошел обратно.
Спать мне так и не хотелось. Сил, хоть, вроде поменьше стало, а всё равноть, не сравнить с тем, что раньше. Шагаю, ну, совершенно молодым себя чуйствую. Эх, думаю, а может, бабу, что ль, какую, перед могилой помять. И тут вижу, в лесу кто-то медленно так — от деревца к деревцу мотыляет. Присмотрелся — женщина. Еле идет. Я к ей.
Дочка, говорю (хотя она мне, скорей, во внучки годилась), что с тобой? А она как глянет на меня глазишшами своими карими, так у меня внутри всё оборвалось. Да. Первый взгляд, который унесу в могилу, злого зверя был, а второй — волшбицы распрекрасной. Ну натурально, перед глазами всё поплыло. Уж не помню, что ишшо спрашивал, что она отвечала. Помню только, что она Эдвиларией назвалась. Во, имя какое. Сразу видно — городская. А то, может, и иностранка. Я поднял ее, перекинул через плечо, как ребенка малого, и домой отнес. Там положил на нашу с Аринушкой постель, на которой других баб после женушки моей уже и не бывало, да рану осмотрел. Забыл сказать, ранена она была — упала, говорит, в овраг, да на корягу напоролась. А сама, мол, из соседней деревни — в лесу заплутала. Да только я не поверил. Соседняя деревня от нашей Владимировки в сорока кэмэ. И ничего ближе, окромя секретной базы нет. И рана странная, нехорошая — словно прокол скрозь всю ляжку. Нет, думаю, лукавишь ты, девонька. Из лабалатории ты сбежала, бедовая. Видать эти изверги не только над животиной, а ишшо и над людями измываются. Но ничего я ей не сказал. Лечить стал. Травами всякими, да йодом со спирином.
Что интересно — лисы-то с той ночи набегать перестали. Вот, значит, как я их пуганул.
Зато Пушкин, как с ума сошел. Воет по цельным дням. Не ест. Глаза больные, смотрит на меня так умоляюшше, а что сказать хочет, непонятно. И куры нестись перестали. Главное, когда лисы набегали, они неслись, а тут, паршивки, перестали, тудыть их растудыть.
И рука у меня, той сволочью укушенная, никак не выздоравливала. Пухнет, гноится. Болит — мочи нет. А Элечка (я ее Элечкой называл), когда увидела на руке моей бинт, улыбнулась и попросила разбинтовать и рану ей показать. Я так и сделал. А она сначала подула на укус, а потом взяла и поцеловала. И так язычком по ей. Быстро-быстро.
Не, у нас ничего с ей не было — я, всё-таки, уже давно не в той катехгории… Вот, если б ишшо порошочку… Но как славно с ей было-то. Встанешь с утра — она на кухне — уже хлопочет. И улыбается, что твое солнышко. А по вечерам мы Александра Сергеича с ей перечитывали. Вернее, она мне вслух читала. И очень ей это нравилось.
А рука, промеж прочим, через пару дней как новенькая стала.
И Эля очень быстро на поправку шла. Два дня, три дня — и уже на ногах, только чуть прихрамывает. Когда она в первый раз во двор вышла, пес окончательно с ума рехнулся. Цепь сорвал, к ей бросился. Пасть оскалена, весь в пене. Вот порвет девку! А Эля на его глянула, и так строго: "Сидеть!". И он, как будто на стенку наткнулся. И на брюхо пал. И извивается и ползет к ей. Повизгивает, как щенок народившийся. А из курятника, через щель петух протиснулся. И тоже к ей. На бреюшшем полете. И уж не знаю, за какой надобностью. Да только Пушкин как подпрыгнет, да зубами его за хвост. А петух вырвался, и давай Санька в морду клевать, глаза норовит выклевать. Если б я не подоспел, они б точно друг другова поубивали. Одному пендаля, другому. Да, видать, переборщил слегка. От волнения. Или порошок всё девствовал. Петух сразу дуба дал. А Пушкин, приятель мой добрый, ишшо подышал, подышал немного, да тоже околел. Старый ить был совсем. Ну что, жалко, конечно, их обоих до слез. Как детей родных жалко, которых у меня не было. Да ить слезами сыт не будешь. Схоронил я Александра в одной из ям, что на лис приготовил. Всё не зря копал, корячился. А петушок-милок не так, чтоб совсем старый был. Эля его в суп сподобила.
Эх, зызня-зызня, как повторяла моя тешша на смертном одре, или ты приснилась мне? По-моему, она что-то путала.
Не успели мы зажить с красавицей моей вдвоем, душа в душу, как сразу всё спортилось. А кто спортил? Тут и гадать нечего. Шурин мой, шоб ему черти на могилу гадили. Вторая неделя пошла с того дня, как я у его порошок взял. А тут он сам заявился. Приехал на своей мотоцикле. В дом шасть, и нос к носу с Элей. Как увидел ее, глазки загорелись. Затрясся весь, чисто холодильник. И ручонки к ней свои поганые тянет. "Моя, моя!" — скрипит. Да куда, твоя! Немочь бледная! "Тебя уж на погосте дожидаются, а всё туда ж! — кричу ему, — иль тоже порошка отведал?". А он всё свое гундосит, моя, мол, краля, и уж облапать ее, ласточку, настрополился.
Как увидел я эту картину, так в голове у меня всё помутилось. Схватил со стола первое, что под руку взялось, да трах этого паршивца по лысине. Он замертво и гикнулся. Я к Элечке. А она легонько так по стеночке скользь. И в дверь. Не знаю, мож, показалось мне — будто за дверью засмеялись тихонько, словно бубенчики серебряные по крыльцу покатились…
И больше ее, душеньку мою, не видывал. Да и не увижу больше, чует мое сердце. Недолго мне осталось. Ну так ничего. Не страшно. С любовью ить помру — в сердце-то.
А тогда, над телом шурина свово несчастного, глянул на книгу, которую в руках сжимал, — смотрю: "А.С. Пушкин. Сказки". Ослаб я внезапно, книга из рук выпала и раскрылась посередке. Прочел я название сказки, и всё как есть понял. Не понял только, чего же моя смерть дожидается. И кто же ей обернется. Хотя в тюрьме у вас и кажный может…
На этом диктофонная запись обрывается.
Запись № 2.
— Вынужден признать, что наша новая тема "Золотой порошок" зашла в тупик.
— Но почему? Ведь результаты были.
— Мы выяснили, что препарат резко повышает риск спазма сосудов головного мозга. С почти стопроцентным летальным исходом. По сути, это — сильнейший яд, но только замедленного действия. Собаки стали дохнуть примерно через месяц после начала курса. Причем даже те, кто получил только разовую дозу. Да и надежды на улучшение умственных способностей не оправдались. Все чувства обострялись, тонус повышался, а интеллект — увы. Этот проект, конечно, не такой провальный как предыдущий — "Верфокс"…
— Да уж. Те отродья нам всем крови попортили. Как еще офицеры из-за них не перестрелялись!
— Возможно, имеет смысл обратиться к запасному варианту "Кощей-берсеркер". Там….
Восстановлена система глушения.
Запись № 3 (вырезана на стволе дерева в лесу у деревни Владимировки).
Я всё сделала. ПРОЩАЙ.
Ниже идет несколько неглубоких царапин.