gregor bettle

Звезды и полосы

Нас перебросили с Белькары на Циприк, к противнику под нос. Остров едва-едва успел очистить вистирский десант. Над поселком, рядом с которым нам предстояло базироваться, пару суток назад поработали джаферы. Напоследок, уже уходя. Дымящиеся развалины, развешанные по обугленным балкам трупы и кислый запах смерти в вязком знойном мареве. Еще там было очень много мух.

Мы брели по мертвой деревне, отмахиваясь от мух, стащив с лиц шейные платки и шарфы, респираторы и гогглы, до тошноты уставшие и слепые от яркого южного солнца, искали ближайший колодец, когда он, встряхиваясь и фыркая, вышел нам навстречу.

Испуганный, мелкий и взъерошенный, хвост трубой, желтые глаза-блюдца, острые уши, и ножки такие забавные — тонкие, на мягких подушечках. Пушистые ляжки смотрелись как парадное галифе.

— Маршал Пуссен, — сказал Бира.

Будто натянутая струна внутри оборвалась. Уставшие, вымотанные и взвинченные до предела, мы начали смеяться. Ржали, пихая друг друга в плечи, задыхаясь и сгибаясь пополам, хлопали по коленкам, теряя равновесие от усталости и чуть не падая в желтую пыль.

Он был вылитый маршал Пуссен, фарлецийский диктатор, в течение своего стодневного правления в Линьеже превративший собственное имя — в нарицательное. Такие же желтые разбойничьи глаза, и пышные усищи, и раздутые галифе на тонких ножках. Даже черно-серые полосы на его боках и лоснящийся черный хребет напоминали раскраску драгунского мундира, которым он щеголял в свои удачные «сто дней».

Дня через три мы услышали его голос. Мой техник Смурыч наловил в ближней речке рыбешек, сварил уху. Старался для нас — сам лет пять, как обварился в ангаре реактивами, прошел через мортификацию. У него теперь был совсем другой рацион — человеческая еда утратила вкус.

Кошак завопил, учуяв дымок варева, принялся натирать боками смурычевы сапоги. Вопли эти были точь-в-точь знаменитое выступление Пуссена с люка паротанка перед закопченной колоннадой Линьежского Капитула.

Посреди пустого поселка, увешанного трупами, как елка игрушками на Яр-Новогод, мы показывали друг другу на этого кошака и смеялись, как идиоты, складываясь пополам, роняя пилотки, срывая шлемы, хлопая друг дружу по спинам, обтянутым поцарапанной рыжей кожей летных курток. Кот молча лупил на нас свои ошалевшие желтые глазищи.

Отсмеявшись, Бира сплюнул в пыль и сказал:

— Первая сотня джаферов — моя, — стащил перчатку, вытянул ладонь и кивнул на кота. — Ставлю коньяк. Хороший, фарлецкий. Маршал, мать его, Пуссен — свидетель.

Бира был родом из славояр — водянистые глаза, пышные бакенбарды, подбритая бородка, буйство темной шевелюры, собранной на затылке в пучок. С младых ногтей состоял по авиаклубу, бредил небом и еще в Ливадане показывал чудеса на учебной «фанере».

— Принимаю, — сказал Пино, не задумываясь.

Пино, румяный светловолосый богатырь, был из Глинь-Котла — один из бесчисленных ресурсных городков Империи, глушь и провинция. Ему очень нужно было всегда быть в первых рядах.

— Принимаю, колбасить тя винтом, — ощерился Кайман.

Кайман был старше всех — целых двадцать семь. Переведен в ВВС из стимходов из-за нехватки кадров. Травил байки про вистирский фронт, и все они казались завирухами. Щеки в шрамах, светлый чуб набок, длинный нос крючком и половины зубов не хватает.

Жар, штабс-фельдфебель, наследник барона Жарицына, изобразил на худощавом матово-бледном лице, припорошенном пылью, всегдашнюю скептическую усмешку. Аристократическим жестом стащил одну за другой перчатки, похлопал ими, отряхивая от пыли, затем положил узкую ладонь поверх:

— Согласен.

Мы переглянулись с Нулем. Нуль, улыбчивый насмешник, недоучившийся студент питбургского математического, был мой самый закадычный дружище еще с учебного авиадрома на Ливадане. Подмигнул мне — мол, готов?

— ДА!! — хором крикнули мы, пытаясь опередить друг друга.

Рывком опрокинули свои ладони поверх скрещенных рук товарищей.

Нуль даже тут успел первым.

Маршал Пуссен, молча наблюдавший за нами, почесал нос лапой и принялся тщательно вылизываться.

Фикус, молчун со следами ожога на щеке, в свои двадцать — наш самый опытный вояка, уже записавший на счет четыре боевых вылета, до поры хранил молчание.

Он направился вперед, подхватил кота. Тот возмущенно и беззвучно раззявил пасть, неловко подрыгивая лапами. С вяло отбивающимся котом на локте, Фикус вернулся, положил свою широкую ладонь поверх моей, а сверху мазнул растопыренной лапой Пуссена — сделка скреплена.

— Да, шпоры гнутые, — сказал он. — Маршал Пуссен свидетель моим словам!

Тем вечером Пуссен долго пытался обустроится в нашей общей палатке. Расхаживал между коек, брезгливо подергивая хвостом, принюхивался, поводил усами. Мыкался, ища уголок поуютнее. Закончив осмотр, с чувством напрудонил внушительную лужу в углу, за печкой.

Мы не стали его ругать.

 

***

 

Заправлял у нас Дудочник, худощавый и загорелый дочерна, ему было лет тридцать, мы считали его глубочайшим старцем.

В эскадрилье у нас было четырнадцать «финистов». Поперечные трипланы, котел на два движка по сто лошадей, размах крыльев — десятка, максимальная взлетная пятьсот кг, два «дроппеля» под семимиллиметровый патрон. Варварскими диспропорциями они напоминали традиционные ладийские самовары, к которым подслеповатый и перебравший самогонки мастер-самородок прикрутил шасси и гигантские крылья. Наши инструкторы в учебке с присущим им черным юмором называли их «шутихами».

Десять лет минуло, как в результате переворота на императорский трон взошел Ладислав Первый. Бывший гвардейский поручик, в свое время успевший повоевать с джаферами где-то на востоке, он первым делом взял курс на модернизацию армии. Но все его начинания тонули в бесконечные прениях Совета Архиличей. Покойники ценят детали, любят придираться к мелочам.

Поэтому нам приходилось летать на этой рухляди.

По шкале Карпоффа-Ромеры гипотетическая живучесть подразделения вроде нашего во встречном воздушному бою — 0,06 %. Ниже, чем у армейских «драконов», атакующих колючую проволоку в конном строю. В теории мы считались оружием психологическим — летать взад-вперед над чужими окопами, светить оскаленными черепами на крыльях, кружить над горящими чужими городами, по которым работают цеппелины — наводить шорох, вселять ужас. Нас называли «шестисотыми» и «нетопырями». Но чаще всего — долбанными психами.

Перед первым вылетом не могли сомкнуть глаз. Только Фикус и Кайман дрыхли. Один уже побывал в четырех вылетах, и прямо на темечке у него белела мазком известки седая прядь. Кайман был от рождения непрошибаемый: «Завалят — и что с того? никто обо мне не поплачет».

Обо мне было кому плакать. Из-за этого я и не мог уснуть.

В первых пяти вылетах мы не видели противника — патрулировали береговую линию. Более-менее пообвыклись с нашими старперами-«финистами» — сработаемся!

Потом султанский генштаб вспомнил, что есть в Ахейском море с его двумя тысячами островов такой островок Циприк, важная стратегическая точка, и их, султанских, оттуда с треском выбили. И надо бы его, пожалуй, вернуть.

Джаферы использовали свою излюбленную стратегию «Зарг-Араш», то есть атаку всеми имеющимися силами, волна за волной, не считаясь с потерями, в надежде, что противник выдохнется, дрогнет, что у него поедет крыша.

На вистирско-харзамской границе они бросали в бой орды янычар-полумехов — механистов, слитых со своими стальными «дромедарами», и неповоротливых големов, и полчища дикарей-ополченцев, чьи знания о приемах ведения боя исчерпывались тем, что винтовку надо держать вперед штыком — как копье.

На Циприк и прилегающие острова двинулась воздушная армада — орды шипастых «гарпеоптериксов», дистанционно управляемых с бортов следующих за армадой летающих крепостей — дирижаблей «Ифрит». Они и были нашей приоритетной целью. С «гарпиями», лишенными своих поводырей, расправлялось ПВО и флотские артиллеристы. Джаферская авиация разбилась о Циприк, как штормовая волна об утес.

Фронт сдвинулся на юг. Теперь уже мы сами ходили на джаферов. Над морем — с Циприка на каярратское побережье, сопровождая бомбовозные тоттен-штаффели — цеппелины «химера» и «ехидна», под завязку нагруженные напалмом или хлорцианом, с безумными пилотами в экипажах. Про парней ходили легенды — воздушная гвардия, но с репутацией хуже арестантских рот. Они были круты, но мы-то знали, кто на этой войне настоящая гвардия — мы, истребители.

Мы заслужили это звание кровью.

Каймана мы потеряли в третьей по счету миссии сопровождения. Уже подходили к точке бомбометания на побережье, когда сверху, со стороны солнца, на нас упали гроздья ярко-красных трипланов. Цэ-двадать шестые, «ассасины». В учебке мы презрительно называли их «цаплями». Не могли дождаться, когда, начнем песочить их в хвост и в гриву. Вот шанс представился.

Их было втрое больше, чем нас. Мы рассыпали строй и закрутили дикую карусель — по шесть «цапель» на каждую из наших двоек, мельтешение крыльев, клочья пара — трассеры их и наших пулеметов и густая лавина огня из митральез цеппелинщиков — эти хренадолы садили почем зря, ничуть не переживая, попадем ли мы на директриссу.

В том бою я сбил своего первого. Пино сбил двоих. Еще по одному — Бира, Нуль и Фикус. Кайман уткнулся гогглами в испещренный кружевами пробоин обтекатель, его «финист» завалился на нос и, чадя черным дымом, свечой ушел навстречу пенным зеленым волнам, взметнул высокий фонтан, клочья пены.

Когда все закончилось, я — прямо с полосы, не снимая шлема и парашюта — направился в наш кабачок. Сел за табурет у стойки и цедил стаканами марочную хреновуху, пока не почувствовал, что действительно пьян.

Потом сидел посреди взлетного поля, втягивал ноздрями пряные запахи скошенной травы, слушал цикад. Только тут понял, что забыл отстегнуть парашют, хотя шлем уже где-то посеял. Непослушными пальцами пытался справиться с застежками и ремешками, они никак не поддавались, будто нарочно, будто назло…

Я с досадой сплюнул, сложил руки на коленях, уткнулся в них носом. Впился ногтями в ладони, чтоб не разреветься. И тут услышал тихий топот в траве.

Он подошел, стал молча тыкаться колючими усами в ладони, касался пальцев горячим шершавым языком. Я чесал его за ухом, а он ворчал в ответ. Мол, все не так плохо. Мол, будем жить, парень.

Потом мы потеряли Пино. Он успел сбить троих. Он шел на рекорд.

Потом мы с Нулем вышли вперед. Оба дошли до десятки. Он старался догнать меня, но при встрече не подмигнул, как я ждал. Хлопнул по плечу, выбив из кожанки завихрения желтой пыли. Молча направился к стойке.

Дудочник, расплачиваясь из собственного портмоне, ставил нам по стопарю за каждый сбитый. Но мы стремились совсем к другой «сотке».

В перерывах между вылетами мы сидели в шезлонгах на краю авиадрома, дремали, тянули из стеклянных бутылок нагревшуюся «мате-коку». Вокруг взлетного поля — вырубки посреди хвойного леса, в зарослях высокой рыжей травы — порой мелькал черный кончик хвоста, как перископ стиммарины, мотылялся над травами. Пуссен ловил растопыренными лапами кузнечиков и бабочек. Щурился и беззвучно скалился, когда они выскальзывали из его западни и споро улетали навстречу солнцу. В душе он был истребитель. Такой же, как мы.

Однажды он притащил на порог нашей палатки дохлую рыжую крысу. Маршал Пуссен стоял рядом с ней, надувшись, сияя белоснежным галстуком. Его первый сбитый.

Фронт сдвинулся и нас перебросили с Циприка на Замир-канде. Теперь мы летали над «страустаном» — спорными землями между Вистирией и Султанатом. Из-за них и началась заваруха между нашим неспокойным союзником и нашим извечным врагом.

Мы штурмовали джаферские колонны и авиадромы, вольным поиском прочесывали небо пустыни. Мы делали по шесть вылетов в сутки — трясущиеся руки, красные глаза, запинающиеся языки, пропотевшие гимнастерки и шлемы, закопченные кожанки и респираторы.

Над пустыней мы потеряли Нуля.

Фикус сбил 21-го. Жар довел счет до 22-х. Бира — до 37-ми.

Я — до 41-го.

За первые дни кампании мне вручили «Летную медаль», за Каярратскую битву, когда я завалил подряд четыре «ифрита» — «Боевые заслуги». Четвертую степень «коловрата» за тридцать пятый и мечи с бантом к нему — после сороковника.

Журналистка из «Инфернопольского упокойца» спросила — в чем мой секрет? Из-под ее тропического шлема выбивались дерзкие рыжие пряди, короткие шорты открывали крепкие загорелые бедра.

— Просто я создан для этой работы, — подмигнул я, поправляя черную пилотку с серебряной кокардой, чуть набекрень.

Меня сфотографировали на фоне борта «финиста», изрисованного черными звездочками за каждого сбитого. В нашем кабачке мы угощали журналистов хреновухой и фирменной ухой Смурыча, а потом я с рыжей оказался посреди леса за авиадромом, на куче валежника.

— У меня еще не было с Героем, — горячо прошептала она.

«У меня еще просто не было», хотелось мне ответить, но я был слишком пьян, чтобы связно ворочать языком. Предпочел заняться застежкой ее шорт.

Когда они грузились в цеппелин «на большую землю», я спросил, будет ли она писать?

— Конечно, — она чмокнула меня в щеку. — Ведь это моя работа! Я пришлю тебе номер с твоим снимком!!

Не прислала.

«Краски не напасешься», ворчал Смурыч, прилаживая к борту трафарет со звездами и водя по нему кистью. Старый добрый покойник Смурыч. Когда он начинал спорить со своими коллегами-техниками о политике, в курилке у ПВО-ошных траншей, он напоминал мне отца. Но в отличие от отца, его я мог понять — некрократия и мортинжинеры подарили ему шанс на вторую жизнь.

«На мой коньяк не зарься, сынок!» — ревел Бира, вместе с остальным «качая» меня на вытянутых руках посреди взлетной, не отходя от окутанного клубами пара, закопченного «финиста» с частым решетом пробоин в крыльях.

В один субботний день Дудочник собрал нас в кабачке — всех, кто остался.

Он стащил мятую фуражку, пригладил редкие волосы. Сказал, что с джаферами покончено. Вистирцы, при посредничестве наших дипломатов, заключили мир на выгодных условиях. «Мы победили!», сказал он.

Но мы не верили. Ведь мы так и не увидели минаретов Аль-Харзама.

Приехал вистирский штабист, с пышной свитой, масляными глазами, подкрученными усами и подкрашенными губами, в сиреневом, отороченным мехом и золотыми шнурами шитом мундире, в малиновых бриджах в обтяжку. Выдал нам наши медали и благодарности. Затем толкнул перед плацем речь о бессмертном подвиге во имя сотрудничества и взаимовыручке перед лицом веков. Оркестр грянул «Боже храни Государя», затем вистирский «Вечному Кесарю солнцем сияющему», затем сразу без перехода ладийскую «Армию и Гвардию».

Бира, совершенно пьяный, блестя глазами навыкате, ревел своим славоярским басом, перекрывая всех:

— Та-а-ак пусть же сокол в полночном не-е-ебе парит серебря-я-яной стрело-о-ой!!!

У вистирского штабиста в томном взгляде, бросаемом на Биру из-под блестящего козырька, читалось, что он готов спуститься с трибуны и поцеловать его в засос.

Война закончилась, и никто из нас — из тех, кто уцелел, так не набил своей «сотки».

 

***

 

Мы вернулись обратно на Ливадан.

Из ледяных серых рук столичного некрократа, в строгом черном мундире с шитым воротником под горло, получили наши медали и благодарности. Затем некрократ толкнул перед плацем речь о бессмертном подвиге во имя сотрудничества и взаимовыручке перед лицом веков. Оркестр грянул «Боже храни государя», затем «Взвейтесь финисты орлами».

Бира, успевший уже накачаться с авиадромными техниками, блестя глазами навыкате, заревел славоярским басом, перекрывая всех:

— Взвейтесь финисты а-а-арлами тьму крылами разгоня-я-ять, пред ла-а-адийскими века-ами нынче на-а-ам ответ держа-а-ать!!

Если бы у некрократа еще были эмоции, то по взгляду, бросаемому им на Биру, можно было заключить, что он сейчас спустится с трибуны и поцелует его в засос.

Затем на нас напустили журналистов. Это было мучительно, но когда закончилось и это, нашла нас главная награда — мы получили заслуженные отпуска.

Свой я решил провести дома.

Яр-Инфернополис, город-миллионер, столица Великой Ладии, встретил меня блеском небоскребов и золотых шпилей в разрывах густого марева черного фабричного дыма и серого пара. Пестроцветьем витражей и радужными разводами на глади реки Нави, звоном конок и шелестом женских подолов, пыхтеньем стимходок и криками уличных разносчиков, мутными отражениями в латунных боках механистов и огненными всплесками из недр котельных…

Мой дом.

Матушка расплакалась, увидев меня. Приказала домработнице немедленно созвать сестер. Те накинулись на меня, как рубберские «охотники-ягуары» на коррадского дона — чуть не задушили в объятиях. Отец нервически дернул щекой, стащил с носа пенсне и принялся его тщательно протирать платком с вензелями. С мучительными гримасами переждав излияния женщин, спросил, не голоден ли я?

Он держал антикварную лавку на проспекте Сирена-Ордулака, о некрократии и мортинжинерах говорил с восторженным придыханием, был председателем двух певческих и одного патриотического союза и видным лицом в Охранительной партии.

Вырезка из «Инфернопольского Упокойца», с моей фотографией — с безобразной обезьяньей улыбкой, в кожане и пилотке набекрень, на фоне звездочками изрисованного борта «финиста», стояла в стеклянной рамке на пианино.

Самым мучительным был сказать сестрам и матушке, что я поселился в гостинице. Но я всерьез рисковал отпуском — судя по выражению отцовского лица, мне грозило провести его, выступая с докладами перед отцовскими однопартийцами и срывая аплодисменты одышливых рантье, фабрикантов и военных пенсионеров с подкрашенными усами. У меня были другие планы.

Я взял в прокат смокинг, поймал извозчика:

— Где тут у вас можно влюбиться без памяти и выпить столько, чтоб подковы улетели к чертовой матери к гриболюдским пасекам?

Тарчах в шоферском шлеме понятливо моргнул узкими глазками, тотчас скрыл их под гогглами. Стимходка взяла курс на Твариные Выпасы.

Заведение называлось «Сад расходящихся», на конце зеленой неоновой вывески была одинокая буква Т, но она не горела. Внутри — не протолкнуться от народу и не продохнуть от табачного дыма. Заливался хриплыми трелями каллиоп, пиликала скрипка, завывали тромбоны. Я приземлился за стойкой. Рядом сидела худая темноволосая девушка, в строгом темном платье и крошечной шляпке с откинутой вуалью, скучающими прозрачными глазами скользила по залу. Взгляд ее остановился на мне. Поэтесса, подумал я.

— Саблин, — небрежно кивнул я, выуживая из серебряного портсигара папиросу.

Почему-то мне казалось, что фамилия моя говорит за себя.

— Шарлиз, — сказала она, зубочисткой вылавливая из своего мартини оливку.

Не читает газет, догадался я.

— Я коммивояжер радости. Развожу ее людям — по всему миру.

— Ну да, — сказала она. — А я импортер любви. Сбываю ее по сотне за ночь.

— Ну прям, — сказал я.

Она улыбнулась и закурила от протянутой мной зажигалки тонкую сигаретку.

Я распахнул портсигар и прищурился, будто высматриваю в нем нечто важное.

— Так-так… Шарлиз! У меня для тебя срочный заказ, индекс… сто, до востребования. Надо расписаться…

— Где? — приподняла бровь, механически постукивая тлеющей сигареткой по пепельнице.

— Щаз, где же он… — я принялся хлопать себя по карманам. Наконец вытащил дагеротип, протянул ей. — Вот тут. Это официальный документ.

На снимке был Маршал Пуссен в фарлецком гвардейском мундире, который мы пошили ему, скинувшись всей эскадрильей, и потом еще всей эскадрильей пытались на него надеть. Он отбивался в своей манере — хоть и вяло, но непреклонно.

Девушка близоруко прищурилась, рассматривая снимок. Расхохоталась:

— Какой сла-а-авный! Как его зовут?!

В ней самой было что-то от маршала Пуссена. Что-то от того маленького живого существа, что вылезло нам навстречу посреди мертвой циприкской деревни — в глазах ее играли привычная, с детства заученная тоска, и любопытство — неуверенное, хрупкое, будто единый порыв ветра развеет его без следа.

Нам нравилась одна и та же синема — «Вилькина рогатка» Лукисберга-старшего, и пьеса Мистера Смеха «Пудинг для ярконника», и художник — блистательная сумасбродица Тамара Боунз, и апельсиновое желе.

Мы оба ненавидели модную песню про «дерзкую улыбку, милую ошибку», суперзвезду Мосье Картуша с его стенд-апами, пьесу «Карелия Аникина» графа Парагорьева, синему «Боги долин» Лукисберга-младшего и холодец.

Потом было утро, и голова у меня раскалывалась просто адски.

— Эй, малыш! Вставай, пора радость по домам развозить.

— Который час? — зажмурился я. — Э-э?

Шарлиз уже была одета. Платье, шляпка, перчатки. Помахала у меня перед носом сложенной пополам красной бумажкой. Я прищурился на свет, боясь оторвать голову от подушки — сотенная.

— Это я возьму на память, — улыбнулась она. — А котика я положила на тумбочку. Не обижай его.

— Ты что и впрямь…?

Смеясь, она приложила палец к моим губам.

— Ты-то и впрямь коммивояжер, верно?

-Точно, — сказал я, закрывая глаза.

— Хороших продаж, красавчик!

Я слушал, как тает перестук ее каблучков, как скрипит дверь номера. С улицы доносился гомон, отголоски разговоров, обрывки патефонной музыки из кафе, пыхтение паровых котлов механистов и стимходок. Над всем этим летали азартные выкрики мальчишек, разносчиков газет.

Чтобы чем-то занять раскалывающуюся голову, как-то отвлечься, я стал прислушиваться.

Слово было одно и тоже, оно повторялось, постепенно складывалось, проступало поверх шума улицы, как водяные знаки, как тайные письмена, что мы рисовали в детстве с сестрами, играя в атхинских пиратов, писали их молоком, а затем нагревали листок над свечой…

Мальчишки выводили на разные голоса: «Война! Война! Война!»

Забыв про все, я сбросил на пол простыни, скача на одной ноге, хватаясь за стену в поисках равновесия, стал натягивать штаны.

Внеочередной Сейм калиманских парламентариев, испуганный собственной храбростью, объявил об отделении от Империи, провозглашении независимости и немедленном присоединении к Торнхаймскому Альянсу. Население области выступило с осуждением парламентариев и некрократических кругов, начав жечь стимходки Сил Самообороны, бить витрины и выносить их содержимое. Ограниченный контингент айсов в составе 3-х паротанковых и 5-ти пехотных дивизий, пересек границу, спеша на выручку новоиспеченным союзникам — к административному центру области Кальмбергу.

Забыли, или сделали вид, что забыли, что область все еще находится под властью императора.

У нас появилась работа. У меня появился шанс добить мою «сотку».

А отпуск… Подковы в селезенку и шпоры в ухи — такому отпуску!

Выбрасывая в низкое осеннее небо клочья пара, стуча колесами на стыках, «Черная стрела» понесла меня в Питбург.

Ребята встретили меня так, будто мы расстались лет десять назад. Засыпали новостями, задарили гостинцами… Многие успели, как и я, побывать дома. Те, кому некуда было ехать, уже поупражнялись на Ливадане с нашими новыми пчелками. Я позавидовал им, когда увидел…

Истребители-бипланы «Гамаюн», новейшая разработка, последнее слово техники. Три в высоту, шесть в длину, размах — семь метров. Девятицилиндровые движки «Каброгорск-два» на двести лошадей, девятимиллиметровый синхронный "Шпиллер" и семимиллиметровый турельный «Дроттенфарм». Хищно обтекаемые силуэты, черные плоскости… Крылатые машины смерти.

В этих пчелок можно было влюбиться.

Император, Боже его храни, за полтора месяца до войны сумел-таки перебороть Архиличей. Говаривали, что появился на заседании Совета в белом кавалергардском мундире, с десятком лейб-шиноби в черных масках. Тоном, не терпящим отказа, предложил Десяти Бдящим, чтобы убедиться в необходимости реформ, совершить прогулку над императорской ставкой на одной из «ехидн», давным-давно попадавших под списание, но все еще состоявших на вооружении у ВВС. А пока они будут наслаждаться видом, он, император, лично будет руководить на земле тестовыми стрельбами из ПВО-шных «акаций» и «мимоз» и наводить на цель Страж-грифов. И посмотрим, мол, какие там тройные слои защиты и стопроцентная эксплуатационная совместимость, и как вам все это понравится на своей шкуре, господа некрократы. Серокожие ребята сдались и утвердили бюджет. Кому захочется умирать по второму разу?

 

***

 

На вооружении у ВВС свежеиспеченной и самопровозглашенной Кальмбергской республики состояли, в основном, раритетные атхинские «эрменгарды» и «сарнаты».

В первые дни кампании мы щелкали их, как орешки.

«Я прямо чую свой коньяковский!» подзадоривал меня Бира.

Жар и Фикус шли за нами след-в-след. Оба в течение одного вылета перевалили через полтинник.

Нам прислали пополнение — молодых пацанов, только что с Ливадана. Максимальный налет — сто часов «фанеры». Соколята, они смотрели на нас, как на спустившихся с Оливуса древних богов — метателей молний и потрясателей основ.

Ладийские войска погнали к границе остатки Сил Самообороны и айсовских прихвостней. По пути раздолбали и присланный из Торнхайма вспомогательный корпус — три айсовских паротанковых с пятью пехотными потеряли до трети личного состава, попали в котел посреди заснеженных лесов, и в итоге сдались.

Айсы обиделись. И начали крупномасштабное вторжение.

Все наступление я провалялся в госпитале — сошелся с «эременгардом» в лобовой, разнес его в щепки, но и сам, впервые в карьере, вынужден был прыгать с парашютом.

По-царски занимал отдельную палату. Днями должен был получить майора, штабисты намекали, что по совокупности мне светит Звездочка — с потомственным рыцарством, пожизненным пансионом, Вхождением-в-Сферы и проч. и проч.

Там мы и познакомились. Чудесное видение средь бинтов и резиновых суден.

Тонкий носик, светлые глаза под занавесью густых ресниц, россыпь прозрачных веснушек по бледным щекам и платиновые пряди, убранные под белый платок.

Звали ее Кейтлин, в сестры милосердия она ушла с третьего курса медицинского.

Она стала моим Охранителем. Разрешила поселить в палате маршала Пуссена. Не пускала ко мне типов в канареечных пиджаках, представителей ЯрПищеПрома. Хотели использовать геройский облик для рекламы лимонада. Ладно бы еще коньяк… Но лимонад?! Кейтлин помогла мне выбраться, пошла навстречу — ей еще надо было составить для Дудочника и тех, кто стоял повыше, завершающий отчет о моем состоянии.

Я решил, что с этим проблем не возникнет.

У нас все было серьезно. Сперва я собирался жениться на ней сразу по выходе из госпиталя. Потом решил отложить на месяц — до отпуска. Как раз с айсами покончим.

Я вернулся в строй.

Теперь нам противостояли не атхинские раритеты. Техника будущего — «варгатроны», «бьоркнагары» и «грашнаки».

Торнхайм перепугался не на шутку, запросил помощи у атхинцев и рубберов.

Атхин со своей чешуйчатой королевой, любительницей свежих мух, и заправляющими вместо нее жрецами в черных рясах, просто не мог не подгадить Ладии — охотно открыли кредит на поставки вооружений.

А рубберская Материковая Латокса возомнила себя… Ну, вроде того парня, который, как это очень красочно описывал Бира, каждый год на Смеходень, когда славояры устраивают традиционные кулачные бои, выбегает между шеренгами с гармонью — его дело давать музыкальный фон игрищам — но просто не может удержаться, не может не поучаствовать, не двинуть кому-нибудь в морду своей гармоникой!

Нам не было дела до политики. Я, Бира, Жар, Фикус — мы шли на «сотку».

Скачущие стрелки манометров, гул движков, рев пулеметов, трассеры, сходящиеся впереди — в перекрестии прицела — на раскинутых крыльях чужих машин — вот все, чем мы дышали и жили.

Возможно, мы окончательно рехнулись. А может, мы с самого начала были двинутые.

Мы бредили войной и небом. И плевать нам было на всякую политику.

В небе над Лахйо — торнхаймским военно-промышленным гигантом, Жар, срезанный тремя пересекшимися трассерами, оставляя в небе длинную дугу густо-черного дыма, взяв хороший разгон, направил своего «гамаюна» прямиком на один из главных цехов «Боргир-крафтер».

Внизу заполыхал ревущий ад. ПВО садило, не жалея зарядов — небо наполнилось черными облаками разрывов. Неистовая пляска смерти. Соленый пот заливал нам глаза, черное пламя ненависти сжимало наши сердца. И у нас, и у тех, кто защищал город, закончились боеприпасы, мы кружили и кружили, и подходила к концу горючка, а командиры ревели по радио открытым текстом — все, бой закончился, возвращаемся!

Армада повернула на восток, истребители айсов — на запад. Черные точки на фоне полыхающего зарницами горизонта — до них было не достать.

Я дал своим соколятам команду — следовать на базу. Отжав рычаг до предела, так что зажужжали, заметались, стрелки манометров, погнал свою пчелку — на запад.

Соколята часто залопотали, взревел Бира, Дудочник призывал меня успокоиться и перестать, мать твою, городить гребаный огород!

Бира сказал: «прикрываю Саблю, звену — на базу».

Фикус сказал: «Поддерживаю!»

Дудочник грозил, проклинал и упрашивал, а мы перли вперед — за удаляющимися черными силуэтами.

 

***

 

Дудочник молча выложил передо мной отпечатанный на машинке лист с прошением об отставке. Нужна только подпись. Поверх него пенал из черного бархата. Внутри была Звездочка.

Щелкнув каблуками, я отдал ему честь.

Кейтлин переписала свое медицинское заключение. Непригоден.

Фикуса, уже после заключения мира, обменяли на айсовского генерала.

С Бирой, после того, как я, разбив полозья, сел рядом с его горящим «гамаюном» посреди того гребаного снежного поля, после того, как мы, заметаемые снегом, в обнимку, дождались ярконницы — я виделся лишь однажды. Были парни, на которых мортификация действовала без изменений в психике — вспомнить хоть старину Смурыча. Но только не Бира.

— Зачем ты хочешь отнять у меня крылья? — спросил я у Кейтлин.

— Потому что я люблю тебя, — сказала она. — И боюсь тебя потерять.

Кольцо я выбросил с моста — в затянутую радужной пленкой Навь. А следом, одним долгим глотком прикончив остатки с донышка — бутылку фарлецкого коньяка, которую я купил для Биры.

Он сделал сотку.

Я — 98.

 

***

 

Пуссен поседел и облез. Выглядел ужасно старым.

Ходил по нашему новому жилищу — пустым апартаментам Фалькон-Билдинг с панорамными окнами на столицу.

Пытался обустроиться. Тыкался носом в углы здоровенной квартиры, похожей на ангар, искал дороги. Тыкался носом, дергал хвостом и не находил.

Потом напрудонил в углу, возле мраморного камина.

Я не стал его ругать.

Выйдя из-за камина, Пуссен моргнул подслеповатыми глазами, беззвучно раззявил рот.

— Ну что? — спросил я, вытаскивая из сумки банку консервов. — Жрать, наверное, хочешь?

Он зажмурился, напрягся и выдавил из себя победительный «мя-я-я».

— Сейчас, парень, — сказал я ему, орудуя с жестянкой армейским ножом. — Что уж поделать? Вот увидишь, дружище, все как-нибудь обустроится, шпоры гнутые…

Все как-нибудь обустроится.

Будем жить.


Автор(ы): gregor bettle
Конкурс: Проект 100, 5 место
Текст первоначально выложен на сайте litkreativ.ru, на данном сайте перепечатан с разрешения администрации litkreativ.ru.
Понравилось 0