Карусель
«Карусель, карусель — это радость для нас. Прокатись на нашей карусели!»
Песенка из мультика
«Небо и земля не человеколюбивы, и играют людьми, как соломенными собачками»
Дао Дэ Цзын
***
— Я не оставлю их здесь, понял! Не оставлю!
Палец «сотки» гвоздем упирается мне в грудь. У меня жилета нет, каждый килограмм на счету, а летеха привык тыкать клешнями бойцам в броню. Ухо у героя оторвано и лоскутом болтается, глаза пылают праведным огнем.
— Трехсотников везем… Итак иду с перегрузом. Мне, что, выкинуть живых?
— Вот! Вот та тварь! Скулила и мешала всю дорогу, товарищами прикрывалась! А теперь на курорты в первых рядах? А этот! Не жилец, сдохнет на взлете! А вот «семерка» мне жизнь спас, понял! Он всю роту спас! Мне бросить его, да? Как я матери его в глаза смотреть буду! Или «тридцать второй»! Да вы все его мизинца не достойны!
— Рапорты пиши! На икс-игрек! Сейчас «трехсотые» идут, потом вернемся.
Близкий взрыв кинул комья грязи на обшивку, просвистел в воздухе осколками, дохнул горячей ударной волной. Ни лейтенант, ни я не пригнулись — что нам, нас рать. «Уходим, Гера, уходим! Пристрелялись, черти!» — хрипит наушник голосом Семеныча.
— Да я тебя, морда!.. Я найду тебя, понял!? — орет комроты брызжа слюной.
Я молча указываю на правую сторону груди, где есть нашивки и именной значок. Ищи. Говорить нет смысла, турбины на форсаже воют почище иерихонских труб.
Дверца «фонаря» захлопнулась, через гнутый прозрачный пластик видно, как земля уходит, изгибается, кидает горизонт вверх. Нос челнока опущен, он набирает скорость и внизу все мелькает, уносится мне под ноги. Только в памяти отпечатался командир десантников, который смотрит на отлет транспорта, задрав голову, и грозит кулаком. Как суровым богам, как несправедливым небесам…
Вибрация привычно трясет пальцы, когда я застегиваю ремни. Зубы от нее тоже клацают. Семеныч плавно тянет штурвал на себя. «На речке, на речке, на том бережочке, мыла Марусенька белые ноги…» В наушниках слышно, как пилот мурлычет. Кто-то орет в салоне благим матом, по наклоненному ребристому полу в кабину стекает ручейком кровь. Я привычно окидываю взглядом приборы, фиксируя показания, щелкаю тумблером второго канала. И в эфир врывается рок.
***
— Слышь, там, потише сделай! А лучше выруби шарманку вовсе! — Симбирцев уже не трезв и растягивает гласные.
— Хей, летун, тишины хочешь, так пойди в койку, проспись! — из-за соседнего столика раздается смех, и гуляющие десантники с вызовом смотрят в нашу сторону.
— Ща я им тишину устрою, — поднимается из-за стола пилот, но я крепко хватаю его за рукав отглаженной формы и тяну вниз.
— Успокойся, Боря, они же просто не знают… — шепчу Симбирцеву на ухо.
Мы, челночники, когда на задании, то забиваем эфир роком — так проще. Происходящее вокруг кажется видеоклипом, а под музыку летать сподручнее. Легче, плавнее, ритмичнее. Все не всерьез, все так и надо. Да и помирать проще — феерично. Мы — феи. И, трам-пам-пам, «Long Tall Sally» нам в помощь, хоть и не по уставу.
Но бармен в курсе, кто-то ему по пьяни проболтался, потянулся к приемнику и переключил на попсу. Да, так значительно лучше, так понятнее, что работа уже закончена. Отдыхаем. Отвлекаемся. Вспоминаем. Поминаем.
— Ну, — Симбирцев поднимает стакан, — выпьем. Хороший Витька парень был, душевный, хоть и дурак редкостный.
— И мне остался должен блок сигарет, — кивает Семеныч, поднимая свой стакан.
— Но не дерьмо, — присоединяюсь я.
— Чтобы орлы не падали, а дерьмо не взлетало! — орем мы привычный, как клич боевой, тост летунов.
***
— Дерьмо! — Федька Зотов, техник нашего борта, выкидывает паленую плату и та с пластмассовым стуком дребезжит по бетонке. — Когда арийцы нормальную электронику делать научатся?
— А где я тебе сейчас китайскую найду? Не на истребитель ставишь! — отмахивается складской старшина. — Бери что есть, а есть индийское барахло да кое-какое малазийское.
— Это ты ему скажи, — кивает в мою сторону Зотов. Старшина опасливо косится, я показываю ему два пальца. Куркуль вздыхает, пишет расписку, протягивает ее технику.
— Пойдешь на десятый склад, скажешь, что Егор Сергеевич послал, у них сыщешь путное. А у меня нет ничего…
— Ну, а сразу нельзя было? Что, не люди, не свои, не сочтемся? — ярится техник.
— Давай, давай, иди, я позвоню, чтобы встречали…
Складского понять можно. Кредиты не в почете, только натуральный обмен. Федьку-то он знает, но что ему техник, нужны перевозчики. А мы как призраки — сегодня есть, завтра догораем в пустыне. Я кладу ему на стойку пару камешков, от их четких граней брызжет радужный ореол. Старшина прикрывает брюлики газеткой.
— Еще чего есть?
— А мне больше ничего не надо, — усмехаюсь я, затем добавляю задумчиво, — сегодня…
— Ну, смотри сам, — пожимает плечами кладовщик и смахивает прибыток в широкую мозолистую ладонь.
***
Его ладонь, обтянутая штурмовой перчаткой, толкает меня в плечо.
— А ну, падальщик, не тронь!
Я смотрю на сопровождающего и ухмыляюсь.
— А то, что? Пристрелишь?
— Не заржавеет в морду съездить, но если ты настаиваешь…
— Харон берет оплату, ему нужнее — он живой, — цежу сквозь зубы.
Капитан опускает руку на автомат, лежащий на коленях, и отработанным движением переводит предохранитель в режим огня. Звонкий щелчок от задней переборки сообщает, что кто-то передернул затворную раму пистолета. Сопровождающий медленно оборачивается и встречает взгляд трех черных глаз. Два принадлежат стрелку, третий — дуло «стечки». Предохранитель капитанского «калаша» возвращается на старое место.
Я достаю из нагрудного кармана груза пару золотых колечек, перстень с черным камнем и цепочку. Застегиваю мешок. Мы молчим. Капитан смотрит угрюмо, желваки на скулах ходят, стрелок так и не опускает оружия, следит за сопровождающим внимательно. Гудят турбины, мигает перегорающая лампочка, свистит в пулевых пробоинах сквозняк. Я окидываю взглядом черные мешки, лежащие в салоне, вздыхаю.
— Груз «двести», капитан, покойники. Им больше ничего не нужно. Их в цинки запаяют, а кому-то и контрабанды подсунут, и домой, в родную землю. Повезет их такой же как ты, что в отпуск собрался, расскажет родным о геройской смерти. Им тоже больше ничего не нужно — все, что им нужно было, теперь хоронить надо. А это…
Я подкинул на испачканной бурой кровью ладони ювелирку.
— А этот грех мародерства я возьму на себя. Живым нужнее.
Капитан откидывает голову назад, его затылок в шлеме стукается об обшивку. Он не желает видеть, как я буду проводить досмотр остальных единиц груза. Стрелок опускает пистолет.
— Твари… — обреченно произносит капитан.
***
— Твари! А-а!
Борт сотрясается от очередей крупнокалиберного пулемета. Внизу колонна беженцев, ее Быков, наш стрелок, и обстреливает. Видны фонтанчики от пуль, разбегающиеся люди, сворачивающие в кювет машины.
— Тва-ари-и!
Борт сотрясается, звенят гильзы.
Я оборачиваюсь к Семенычу:
— Он нам весь боезапас спалит.
— А, что, пойдешь успокаивать? Спекся парень.
Я покривился, как от зубной боли. Что-то нам с Семенычем на стрелков не везет — уже четвертый. Возможно, моя вина, как командира экипажа. В этот раз уж точно — не разглядел, что у парня наступило «затмение». Многие не выдерживают, не такая здесь редкость — нервный срыв. Но Быков всегда был тихий, молчаливый, и не разобрать, что у него в душе творится. А тут попали в передрягу: «вилочку» из эр-пэ-гэшек на нас поставили.
«Сема, на пять часов «карандаш»!», «Гера, слева!», «А-а, бл…», шш-х-ххх… И зуммер гнусаво вопит, мигая лампочкой. Вывернули, хвостом крутанули, кренделем в небе расписались. А затем заработал пулемет.
— До базы пятнадцать минут, — сообщает Семеныч.
Я киваю, я думаю. Сзади слышны всхлипы и рычание. Молчание Быкова было привычнее и надежнее. Он палил во все, что двигалось, а впереди наша база. Где, спрашивается, гарантии?
У меня два выхода. Можно пойти и пристрелить спятившего стрелка. А можно израсходовать боезапас.
— Разворачивайся, — вздыхаю я и Семеныч возвращается к колонне.
***
— Разворачивайся! Слышь, кретин, выворачивай руль!
— Гера, — рука жены ложится мне на плечо, — успокойся.
— Я спокоен, блин, я так спокоен, что самому страшно! — стряхиваю ее руку и вылезаю из машины. У рядом стоящего автомобиля опускается стекло на двери.
— А что там такое? — женская голова высовывается и смотрит на дорогу, на скопление машин.
— Пробка! — зло бросаю слова, протискиваясь между пыльными бамперами и крыльями.
— Гера! — слышится за спиной знакомый голос, — Гера, вернись!
Я возвращаюсь минут десять спустя, мои кулаки стесаны, но напряжение последних дней ушло на восстановление транспортного движения. Как будто бы камень с души свалился. Машины проезжают мимо, кто-то посигналил и помахал мне рукой. Я поворачиваю ключ в замке зажигания, трогаюсь. Светка молчит.
— Что? — уже спокойно у нее спрашиваю. Но она не отвечает. Она не разговаривает со мной до вечера. Ужинаем в тишине, только бабушкины ходики громко отмеряют время. Кукушка высовывается из окошка, когда длинная стрелка указывает на ее домик. Ух, шумные эти часы, выкинул бы, но жалко: память, да и антиквариат уже, где такие найдешь.
— Спасибо, — сухо говорит Света, отодвигает от себя пустую тарелку. Готовлю и мою посуду в доме я, а она всегда благодарит, даже когда обижена. Вот, что значит из интеллигентной семьи!
— Что? — вновь спрашиваю, заглядывая в ее голубые глаза.
— Ничего, — она салфеткой вытирает губы, встает из-за стола и идет в спальню. А затем, через минуту, возвращается.
— Нет, ты знаешь, все-таки чего! Очень даже чего, Герочка! Ты звереешь после своих командировок, вот чего. Ты психом становишься, мне страшно рядом находиться! Страшно, понимаешь? Где тот, которого я любила — милый, добрый и понимающий человек? Где тот, от которого детей хотела?
Слух режет слово «любила» — в прошедшем времени.
Я тоже отодвигаю тарелку, смотрю ей снова в глаза, спрашиваю:
— И где дети?
***
— И где дети? Где? Вот это? — ротный подходит к маленькому трупу, пинает его пыльным ботинком — Это дитятко за свои пятнадцать лет уже столько людей порешило, что тебе, «сорок седьмой», и не снилось! Этим бабуинам только дай шанс — они изничтожат все наши семьи, нагадят на могилы предков, вырежут из твоей задницы вот такой кусманище, поджарят на костре и сожрут без соли! Знаешь почему? Потому, что они голодные, их много и всем кушать хочется! Они, мать твою, в заповеднике на раздолбанных грузовиках за носорогами гоняются, так им жрать охота. А ты, «сорок седьмой», не носорог — белая сытая скотина, которая сопли распустила, размякла, напиталась из книжек гуманизма, позволяешь подобраться к себе и воткнуть нож в жирное брюхо!
Мы с Семенычем сидим на солнцепеке, натянув глубоко панамы, курим и наблюдаем, как командир «соток» устраивает подчиненным политинформацию. За спиной громыхает инструментами Зотов, пытается подлатать нашу простреленную «ласточку».
Снова Африка. Кенийская граница с Сомали. Снова знакомый ротный, который пытался впихнуть нам на борт героических мертвецов. Ему звездочку прибавили на погоны и похоже, что она прибавила мозгов. А, может быть, и привычный свист пуль — тоже хороший учитель. Нам лететь через Гариссу в Азанию до Дхобли, где стоит российская база. Везти вот этих охламонов — груз «сто». А пока техник готовит челнок, ротный вправляет десантникам мозги. И это правильно — больше шансов, что живыми вернутся.
А, вообще, сколько назад возвращаются? Контракты по три месяца. Оттарабанил и можешь быть свободен.
— Слышь, Семеныч, а чего ты контракт продлеваешь?
— Кредитов много. Дом купил, дочке помогаю. У нее муж… Тьфу, говорить не хочется. Пивасик, компьютер, тусовки с дружбанами. Ты прикинь, Гер, у лба два высших образования, а денег на семью заработать не может, только на рваные джинсы! Я Лизке говорю: «Что же ты дебилоидов в дом тащишь? Любовь, что ли, великая? Так плюнь — пройдет!» А она знаешь, что отвечает? «Пап, ну где в наше время можно нормального мужика отыскать?» А, видеть не хочу!
Пилот махнул рукой и сплюнул в оранжевую пыль.
— А сам?
Я вздохнул:
— Жена из дома выгнала. Да, может быть она и права. Я когда туда попадаю — чувствую себя, как в смирительной рубашке. Все эти улыбочки притворные, проблемки надуманные, книжечки, сериальчики, мерильня у кого какие часики или туфельки. Иногда смотришь на таджика, что кафель итальянский кладет у кого-то в сортире по четвертому разу за пятеру, и понимаешь, отчего у него постоянное удивление на лице. И так хочется порвать кому-то глотку. Крикнуть — опомнитесь, люди, оглянитесь вокруг, ваши квартирки — это еще не весь мир! Мы с тобой превратились в фагоцитов.
Семеныч понимающе кивнул.
— А ты знаешь, что такое фагоцит? — спросил я пилота.
Тот отрицательно покачал головой:
— В крови что-то такое, с болезнями борется.
— Фагоцит, в переводе с греческого, это пожиратель клеток. Хреновых, чужеродных, паразитов. Мы уже не разделяем их на своих и чужих, нам только дай…
На меня упала тень, и я замолчал, приподняв край панамы. Напротив стоял ротный.
— Это, мужики… Командир, ты зла не держи за прошлый раз — потрепало нас сильно. Извиниться хотел, по-человечески…
И протягивает старлей жидкую валюту. Я принимаю, киваю — обид нет.
— Гля, Семеныч, коньячило «Курвазье». Цивилизация…
***
— Цивилизация идет войной на человечество! Уроборос! Сами себя пожираем!
Симбирцев уже пьян порядочно, но ему можно — потерял весь экипаж, один на базу вернулся на еле дышащей дымящей машине. У него краткосрочный отпуск, у него горе. Но горе это, как оказалось, имеет мировые масштабы и мы сидим в баре, летуны, десантники, техники, снабженцы и даже штабные, и не смеем ничего сказать. Молчим. А он, раскрасневшийся и хмельной, стоит у бара, и, размахивая пивным стаканом, вещает. Громко, практически без запинки, как будто бы речь свою готовил не одну неделю.
— Семь миллиардов людей! И только десять процентов тех, кто с гордостью может сказать — да, это мы, цивилизация! И эти десять процентов потребляют девяносто пять процентов мировых ресурсов! А остальные? А им тоже хочется! Жить так, чтобы и крыша над головой была, и центральное отопление, и медицина приличная, чтобы жить до ста лет, и пенсия солидная, чтобы ездить каждый год в экзотические страны. А за чей счет? Я, вот, уже сыт по горло экзотическими странами, поскольку в этих странах, как раз, и проживает все то завидующее население. Симбирцев его обратно в дикость вгоняет. Вы думаете, что Симбирцев такой плохой и жадный? Не, он просто дурной патриот! Потому, как пришли наши западные коллеги по цивилизованности и сказали — так, братцы, либо вы с нами будете излишки хомо сапиенсов давить, либо надо Сибирью и Дальним Востоком делиться, а то у нас давно закрались подозрения в вашей цивилизованности. И что прикажете делать? Один край — воевать надо! Но одно дело с Европой, Японией, Штатами, другое дело с арабами, папуасами и латиносами. Даже если мы по случайности люлей цивилизованным наваляем — какая выгода будет? Нас же, ослабевших, тут же китайцы займут, как нехрен делать, а саранча без презервативов, как плодилась, так и будет плодиться. А взять калькулятор да посчитать — нам уже пять планет Земля нужно для прокорма. Пять!
Командир борта, а теперь по совместительству и пилот со стрелком, отхлебнул пива и поставил пустую посуду на стойку.
— Все это правильно, логично, верно. Кому нужны ресурсы в первую очередь? Корпорациям. Кто может содержать частную армию? Корпорация. И государства вроде бы не при делах, заседают в ассамблеях, резолюции пишут. А на борту моего транспорта эмблема «Марубени корпорейшен» или «Газпром». И вот так честный патриот Борис Симбирцев превращается в наемника, в солдата удачи, что воюет за звонкую монету, да еще не на своей земле! Боря Симбирцев — шкура лядская, которому плюют вслед, которым детей пугают и у которого руки по локоть в кровушке людской. А знаете, славяне, тошно. И стыдно. Я на могиле матери уже шесть лет не был, а в живых, наверное, только потому, что боюсь до усрачки на тот свет под ее очи явиться. И, вот я спрашиваю вас, поскольку уже всю голову свою седую сломал — что же делать?
***
— Что делать? Целиться и стрелять. Вот так лента заправляется… Ага, передергиваешь затвор… Так. Вот гашетка, вон прицел. Дальше разберешься, не маленький!
Я хлопнул по плечу десантника с цифрой тринадцать на броннике и тот покривился. Раненый. Мы опять везем груз «триста» и у нас опять убило стрелка. Пришлось брать из пассажиров.
Снимаю плеер с паузы, и мой слух вновь наполняет рок. На сей раз группа «Инексес» с ритмичной вещичкой «Suicide Blonde». Говорящее название и в тему — Боря Симбирцев застрелился.
В тот вечер в баре он еще много чего говорил. Что-то о том, что правду променяли мы на кривду, что совесть наша окончательно стала продажной, а старый хрыч Ленин был таки прав, и нужно было давить буржуев до самого конца, до самой победы социалистической идеи. А так получается, что все русские смерти и были, и есть, и будут напрасными, поскольку совестью мы должны быть мировой, а совесть продалась. Ну, здесь он уже начал повторяться. А потом пошел и застрелился — видимо, все же, соскучился по маме и больше не боялся ее заупокойных нотаций.
Как по мне — глупо. Трусливо все это. Нет ничего проще, как избавиться от всего гнетущего: разбирайтесь, мол, а я с вами, вонючками, ничего общего иметь не хочу. Выложил перед нами все проблемы и умыл руки. А кто раненых десантников в госпиталь возить будет? Конечно, продажные подлецы Герман и его друг Семеныч!
Я раскурил самокрутку, глубоко затянулся, задержал дыхание и оглядел салон. Здесь было набито много народа — опять шли с перегрузом, турбины выли. Кто-то забинтованный, у кого-то кишки наружу, кровь, блевотина, испражнения. Не протолкнуться. Молоденькая санитарка пытается латать бойцов, а те орут, стонут, но кто-то стойко молчит — или стыдно, или без сознания, или умер уже. В голове начинает шуметь, в глазах пелена… Я выдыхаю дым, пробираясь между тел. «Инексес» долбится в уши, качаю головой в такт песне. На моем пути сержант — обхватил голову руками, плачет, сопли со слезами текут по дрожащим губам. Я не слышу его, я слышу музыку, а передо мной видеоклип. Останавливаюсь рядом, лезу в карман, достаю леденец и с улыбкой протягиваю ему. Мальчишка перестает плакать, глядя на мою приклеенную улыбку. Я подмигиваю, он берет конфету. Меня начинает душить смех.
Усаживаюсь в кресло, привычно окидываю взглядом приборы, фиксирую показатели, а сам смеюсь все время, как идиот. Семеныч оборачивается, что-то спрашивает, но я его не слышу. Стягиваю наушники.
— Че ржешь, говорю! — повторят пилот свой вопрос.
— Да, дурь прикольная… На, потяни.
Семеныч делает затяжку, кашляет:
— Кху, черт, крепкая зараза!
-Угу.
Семеныч возвращает косяк и начинает напевать: «На речке, на речке, на том бережочке…»
— Слышь, Семеныч, а давай споем что-то новое.
***
— Что новое у нас?
Зотов оборачивается и вытирает нос. Под ним, на манер усов, остается темный след.
— А ни че, все старое. Свернул с подбитой машины пару деталек, да корпус залатал… А так — все старое. Но, Гер, не сомневайся, надежное, если не откажет, конечно.
— Сплюнь, дурень!
Обхожу транспорт. По левому борту сидят пилот и новый стрелок. Молоденький совсем. Наши местные крысы ему уже, наверное, напели, что у Германа стрелки долго не живут. Ну, посмотрим, живы будем — не помрем.
— Как дела, экипаж?
Семеныч оборачивается и приветливо кивает:
— Да вот, объясняю пополнению грузовую маркировку.
— И как успехи?
Василий, так зовут новобранца, хлопает рыжими ресницами:
— Да мы только начали. «Двухсотые» — это трупы. Называются так, потому, что с ними сопроводительная накладная по форме двести, да еще с цинком они весят около двухсот килограмм. «Трехсотые» — это раненые, у них и накладная под таким номером.
— А еще весят с санитарами, носилками и оружием триста кило, — добавляет Семеныч.
— Мы остановились на «семисотке», — напоминает стрелок.
— Это когда бабло везем, а семь сотен, потому, что много…
— А почему десант «сотка»?
— Понимаешь, — отвечаю я, — рота, это сто человек. У них принято номероваться, от единицы до сотни — для координации. А еще основное стрелковое оружие — АК-100. Вот поэтому и «сотки».
На площадке взлета маршировал десант, неся с собой помимо оружия еще и вещевые мешки — передислокация. Мы проводили строй долгим взглядом.
— Знаешь, — негромко сказал Семеныч, — а как по мне, так «сотка» потому, что они стопроцентные бараны, пушечное мясо, которое гонят на убой. Было бы у них мозгов побольше, а не одна извилина и два нуля выпученных глаз, возили бы мы гуманитарку, да пассажиров друг другу в гости. Взлеты, полеты, посадки, взлеты, полеты, посадки… Со столькими людьми можно познакомиться, столько мест увидеть новых.
— Да, уж, — вздохнул я, — карусель… Весело.
Немного помолчали, потом Семеныч добавил:
— Я бы все равно летал — люблю небо.