Восьмым уроком
«Выход есть всегда» говорят те, кто не застревал в складках реальности.
На доске виднелись примеры по алгебре. Пока одноклассники строчили, я смотрел на тетрадный лист, где под заголовком «Контрольная работа» красовался переписанный первый пример.
Покосился на Илью. Тот расщелкал математические задачи как орехи и, расправившись с ними, откинулся на спинку стула, наклонив его так, что он встал на две ножки. Не дожидаясь конца урока, Илья сдал тетрадь и, захватив рюкзак, вышел.
— Я сдаю, — сказал я математичке, — сдаюсь.
Она забрала тетрадь. Дернулась седая, кустистая бровь.
— «Два», Типцов.
В ушах зазвенело. Знакомый звон-предвестник. Скоро мать будет кричать так, что в аквариуме начнут дохнуть рыбы. Этот крик приходит заранее, как предчувствие бури еще до того, как на небе появятся облака.
Покинув кабинет, огляделся. Ильи не было видно. Повеяло чем-то затхлым, с примесью дешевого антиперсперанта и застоялой воды. Обернулся. Наташа застенчиво опустила глаза и дрожащей рукой поправила черные волосы до пояса.
— Переживала за тебя всю контрольную, — сказала она.
— Иди, куда шла.
— Что-нибудь решил?
Она говорила тихо, почти шепотом. Белая блузка была перепачкана и напоминала половую тряпку. Повторил, чтобы оставила меня в покое, после чего шагнул в коридор.
Коридор представлял собой длинную кишку, извивающуюся, без начала и конца. Свет люминесцентных ламп не горел, а болел: светильники моргали с надрывным гудением. В этом мерцании по стенам прыгали тени. После ужаса, что недавно случился в школе, пространство сжалось. Оно дышало мне в затылок: тяжело, с присвистом, выдыхая запах капустного супа из столовой, который остыл и превратился в кислый смрад. Его перебивала хлорка из туалета. Она щипала ноздри и оставляла на языке привкус металла.
Пол из плитки был натерт до состояния катка — скользкий, с едва заметными впадинами, где застряла грязь и чья-то свежая жвачка. Кроссовки скрипели. Эхо разносило звук до конца коридора, но конца не было видно: темнота, и лампы моргали все реже, будто засыпали. Моргнул сам, на секунду закрыл глаза, и когда открыл…
…подошва ступила на ворс.
Опустил взгляд. Подо мной расстелился ковер. Домашний, с выцветшим узором из бордовых ромбов, которые когда-то были красными, теперь стали цветом запекшейся крови. Края бахромы свалялись и потемнели от времени, кое-где торчали нити. Когда-то их выдирал кот, которого уже пять лет как нет. От ковра потянуло пылью, старой шерстью и чем-то сладковато-приторным, может, освежителем воздуха, которым мать опрыскивала квартиру перед приходом гостей, хотя никто давно уже не приходил.
Поднял голову.
Прихожая, с облупившимся плинтусом, который мать хотела покрасить еще прошлым летом. На перекошенной вешалке висели три пустых плечика, мамино пальто с оторванной пуговицей и моя старая куртка, которую донашивал брат.
Шагнул вперед, и воздух поменялся, стал плотным, спрессованным годами обид. Окна заклеили на зиму, и за ними стало не видно неба, только мутную белизну, как будто снаружи не улица, а еще одна стена. Не помню, когда был на улице в последний раз. Выхода нет — лишь комнаты, коридоры, и снова школа, и снова этот ковер, и снова…
Голос матери пробил стены, заполнил все щели, затек в легкие, вытеснив воздух:
— Бестолочь! Представь, что ты на сцене и на тебя смотрят! Громче!!
— Кто-о тебя выдумал, зве-ездная страна? — пропел Женя, срываясь на фальцет.
Брат стоял руки по швам, не в силах взглянуть на мать. В его больших глазах с пушистыми ресницами плескалось отчаяние, и слезы текли по щекам. Мать сидела в кресле, скрестив руки на груди.
В юности она была красавицей. Я видел фотографию с выпускного, где она стояла в белом платье, улыбалась, щурясь солнцу, и ветер ласкал длинные пряди. Теперь растрепанные волосы торчали в разные стороны, а тяжелый взгляд из-под нависших век сверлил Женю в ожидании новой ошибки.
— Вы-ыйду я из дому, — тянул брат. — Прямо за пристанью бьется вода-а…
— Волна! — закричала мать. — Не вода, а волна! Совсем тупорылый? Не реви, дрянь такая! Слезы убивают опору! Опора в диафрагму!
Каждый крик был как пощечина.
На кухне отец вел танк в бой. Я слышал знакомые звуки взрывов, «Броня не пробита!» и клацанье клавиатуры. Бледное мерцание экрана монитора отражалось в его очках. Он всегда молчал, когда она кричала. Он становился частью мебели, прикидывался креслом, таким же немым и серым, только дышал.
Я прошел на цыпочках в ванную комнату и, щелкнув замком, запер дверь. После этого открыл кран на полную и добавил пены, целую гору, так что белые облака поползли через край ванны. Вода гремела, перекрывая мамины вопли. Я разделся и залез в горячее молоко.
Первое время я пытался понять природу маминого крика. После рождения Женьки стало казаться, что внутри нее засел зверь, которого она прикормила голосом, и чем громче она кричала, тем сытее становится зверь. Может, она искренне верила, что крик — это единственный язык, который понимаем мы с братом, что если говорить шепотом, мы не расслышим, а если спокойно — проигнорируем. Только крик пробивает броню и заставляет замереть.
Пена лезла в нос. Пахло клубникой — аромат ненастоящего счастья. Я смотрел на потолок, где трещина напоминала карту реки Стикс. Что-то коснулось ноги…
По воде плыла черная резинка для волос — тонкая, с потускневшей металлической нашлепкой. Такие носят девчонки. Не знал, откуда она взялась. Может, кто-то приходил к нам?
Резинка медленно вращалась в пенной жиже, как маленькая черная медуза, и мне вдруг стало не по себе. Вспомнился школьный кошмар: крики детей, которые первыми обнаружили тело, обморок директрисы, «скорая», менты… Преступника до сих пор не нашли. При мысли, что им может быть кто-то из знакомых, похолодело внутри.
Хотел выловить резинку, но она ускользнула от пальцев, нырнула в пену и пропала.
— Опять мимо нот, скотина! — раздалось за дверью, и вместо сердца в груди образовалась пустота, а в ногах — тяжесть. — Пришибу!
Хотел закричать, заорать в закрытую дверь: «Заткнись, дура!!! Закрой свой поганый рот!» Но челюсти свело. Вместо крика получился стон, жалкий, мокрый звук, похожий на вздох утопающего.
Когда вода остыла, я вылез из ванны. Вытерся полотенцем, напялил ту же одежду и вышел из комнаты. Дверь за мной захлопнулась, негромко, но намертво, будто ее запечатали. Через несколько шагов по длинному темному коридору клубничный запах сошел на нет. Его перебил другой, казенный: хлорка, застарелая половая тряпка, пыль.
Я открыл глаза, — хотя не помнил, что закрывал их, — и увидел школьную рекреацию. Моргающий светильник под потолком теперь мигал чаще, с сумасшедшим ритмом, и в его пульсации мне чудилась азбука Морзе, которую я не мог расшифровать. Перед глазами были стены, выкрашенные в грязно-салатовый цвет, серые разводы и отпечатки чьих-то пальцев на высоте моего плеча. На полу из скользкой плитки виднелись следы моих мокрых ног, и эти следы вели не в сторону выхода, а куда-то вглубь, к темноте.
Замер на секунду. Прислушался.
Тишина, и в ней звучало напряжение. Она гудела, очень низко, так, что вибрировали зубы, и в гуле я различал знакомые звуки: далекий мамин крик, приглушенный стенами, будто она вопила из-под воды; клацанье клавиш клавиатуры — ровный, механический, бесконечный звук; а еще… капли. Вода капала где-то рядом, но не мог понять, откуда. Может, из крана в туалете, может, из моих волос. Кап-кап. Кап-кап. Кап-кап.
Шагнул. Пол был влажный, подошвы прилипали, и каждый шаг звучал как чмоканье.
— Я выберусь, — прошептал сам себе, и голос показался чужим, слишком громким.
Впереди, в конце коридора, где лампы не моргали вовсе, разглядел дверной проем. Нырнул в него, словно в крещенскую прорубь, и оказался в актовом зале.
Но это был не совсем тот зал, где проходили школьные линейки и спектакли. Здесь не было стен. Вернее, они терялись во тьме, такой плотной, будто кто-то завесил пространство черной тканью, не пропускающей свет. Сцена осталась одна: красные кулисы свисали тяжелыми складками, похожими на раны, занавески колыхались в полумраке и, казалось, дышали. Несколько ламп над сценой горели ровным, но каким-то мертвым светом, выхватывая из мрака старый дощатый пол и небольшой силуэт в центре.
Я признал в нем Женьку, хотя такого не могло быть, потому что брат остался дома, а дом — за много коридоров до этого, и вообще, чего брат забыл в пустом актовом зале.
Подумал развернуться и побежать обратно в ванную, в пену, в клубничный дым, где можно спрятаться с головой и не слышать ничего, кроме шума воды. Но я понимал: если обернусь, за мной будет не ванная, а стена, или еще один коридор, или та же школа, но с другими лампами.
Выхода на улицу нет, я проверял сотни раз. Все двери вели в классы, в туалеты, в учительские, в актовый зал, где никогда не горел свет. Закрашенные белилами фрамуги под потолком показывали не небо, а бетон. Солнечный свет… Я стал забывать, что это такое. Воздух загустел, я дышал одним и тем же выдохом тысячи раз, и он становится тяжелее, кислее.
Женя стоял, переминаясь с ноги на ногу, и размазывал по щекам подсохшие дорожки слез.
— Ты чего тут? — спросил я.
— Мама разрешила пописать. Не знаешь, где здесь туале…
— Нет!! — крикнул я, и мы оба испугались моего крика. Заметив, как брат посмотрел на меня, взял себя в руки и предложил присесть на край сцены.
Какое-то время болтали ногами, стуча подошвами башмаков о сцену и упираясь руками о холодный дощатый пол.
— Ты же в курсе, что мама и папа на сайте знакомств сидят? — спросил Женя.
Я замер.
— Чего?
— Ну, родаки наши. На одном, кстати. «Встреча.ру». Платная подписка, все дела. Во дают, скажи?
Он вновь посмотрел на меня своими большущими глазами. Что-то недетское плескалось в них, не похожее на страх и печаль, а более темное.
— Не выдумывай, — выдавил я, отводя взгляд.
Женя полез в карман и молча протянул телефон. Я увидел папину переписку с незнакомой девушкой. «Привет мой хороший, — писала она и добавляла к тексту целующий смайлик. — Как ты?»
Папин ответ уместился в пару строчек: «Нормально. Работаю. Думаю о тебе».
«Ты обещал помочь с морем (плачущий смайлик). Пришли ещё милый а то путевка сгорит. 12 тыс. Я без тебя не поеду))».
Ниже был скрин перевода с суммой, датой, и после — папино сообщение: «Когда увидимся? Подъеду, если скажешь куда» и ее ответ: «Пока выходных то нету совсем ты же видишь (три грустных смайлика)».
Телефон задрожал в моей руке, бросил его на пол. Женька хохотнул, звонко, как колокольчик. Я успел разглядеть щербинку между резцами.
— С мамой то же самое, — продолжил он. — Млеет при виде фоток пацанов и платит, чтобы ей в уши ссали то, что она хочет услышать.
Хотел сказать «врешь», но язык прилип к нёбу. Вспомнилось, как среди ночи по пути в туалет заметил маму на кухне с початой бутылкой вина. Она говорила по телефону, обещая кому-то быть «белой и пушистой», негромко смеялась и казалась по-настоящему счастливой.
Женька слабо улыбнулся — одними уголками губ — и продолжил:
— Она падкая на комплименты, мама наша. Помнишь, как они с папой стали встречаться?
Множество раз мать рассказывала эту историю. Будучи девятиклассницей, она предложила моему отцу, тогда еще долговязому молчуну с прыщавым лбом, подтянуть его по русскому языку. Он писал с ошибками, она это заметила. Всегда замечала чужую слабость.
— Стали проводить друг с другом все время, — говорил брат, — делились планами, чем займутся после выпускного. Мама мечтала стать певицей, уехать в Москву, и чтобы толпы фанатов у ее ног. Но прилетел аист и принес тебя.
Брат улыбался во весь рот. В его взгляде не было тепла, лишь медленное просачивание под кожу, и мне казалось, что он видел не мое лицо, а то, что под ним — самый страх, который я прятал так глубоко, что забыл о нем.
— Ты и сам думаешь, что они как будто уже не выходили из своего дома, из клетки, — сказал он, — только на работу и обратно. Думал, что причина в другом? Во мне? Нет. Причина — это т…
— Закрой рот.
Чувствовал, что задыхаюсь. Втягивал воздух ртом, но легкие не наполнялись.
— А ты… — выдавил я, хватаясь за единственное, что пришло в голову, — ты похож на дядю Пашу! Напомни, сколько тебе? Восемь?
Дядя Паша был папиным другом. Последний раз видел его лет восемь назад. Он приезжал на день рождения, привозил игрушечный вертолет. Потом дядя Паша исчез, перестал приходить. Его имя стало в нашей семье табу. Примерно в то же время мама и папа стали спать в разных комнатах.
Мы играли с Женькой в мяч, когда я случайно услышал папины слова, сказанные нашей бабушке: «Если бы не эти кричащие-пищащие — я бы давно ушел».
В тот миг детство лопнуло.
— Они оба не могут выйти, — пробормотал я, сам не зная, зачем это говорю. Женя посмотрел на меня с любопытством. — Они застряли и не могут выйти. Но у меня так не будет, — сказал я громче, и мой голос отскочил от стен актового зала и вернулся ко мне усиленным. — Как у них — не будет!
Свет над сценой моргнул. На секунду стало совсем темно, так темно, что не увидел своих ладоней. Запахло озоном и горелой проводкой. А когда лампы зажглись снова — холодным, выцветшим, мертвым светом — Женька захохотал.
Он стоял у края сцены, почти вплотную к занавескам, и смеялся, запрокинув голову. Я видел его горло, худое, с бьющейся жилкой. Слышал низкий, утробный смех.
То, что прикинулось им, издевалось надо мной.
Я вскочил. Схватил одиноко стоящий стул, тяжелый, с ободранной краской на ножках, и замахнулся.
Существо перестало смеяться и посмотрело на меня. В глазах — огромных, Женькиных — мелькнуло что-то вроде насмешки. Или сочувствия. Потом оно показало мне язык, шагнуло в темноту за кулисы и растворилось. Красная ткань качнулась и замерла.
Отшвырнув стул, я кинулся за ним, раздвинул занавески и оказался за кулисами.
Ни коридора, ни двери, ни выхода — только стена, шершавая, покрытая слоем белой штукатурки, которая пузырилась и отслаивалась. Провел по ней ладонью, штукатурка осыпалась. Под ней оказался бетон, серый, с мелкими трещинами, в которых застряла пыль. Я постучал. Глухо, никакой пустоты.
Постоял секунду, прижавшись лбом к холодному бетону, после чего пошел. Свернул за кулису, потом налево, затем прямо, еще раз повернул налево, и вышел в коридор. Узкий, с выцветшей плиткой, он вывел меня в школьную рекреацию.
Рекреация гудела. Одноклассники стояли, прислонившись к подоконникам, на которых были пустые горшки с сухой землей. Среди пацанов возвышался Илья, плечистый и высокий, выше всех в параллели. Лицо херувима, которого выгнали из рая за хулиганство. Вокруг него, как всегда, образовался маленький кружок. Илья жевал жвачку, шутил и смеялся, русые волосы падали на глаза, он откидывал их небрежным, отточенным движением.
Я поймал себя на мысли, что хочу сидеть рядом, плечом к плечу, чувствуя запах его шампуня, раствориться в чужом спокойствии. «Странно», — подумал я, и тут же забыл эту мысль, как забывают сон через секунду после пробуждения.
— Охренел, Типцов? — сказал Илья громко. — Харэ на меня так зырить.
Горло сжалось, будто меня взяли за кадык. Одноклассники обернулись, кто-то засмеялся.
— Слышь, мышь, — Илья подошел на шаг, — ты че мокрый? Обоссался?
Дикий хохот вокруг. Почувствовал, как краснеют уши.
— Я… не… — голос сел, превратился в сип.
Внутри что-то щелкнуло, как ветка, которую переломили пополам. Илья усмехнулся, и я почувствовал ментоловое дыхание.
— Конченный, — он отвернулся и сплюнул жвачку. — Пошли, ребзя!
Стая пошла за ним, а я остался стоять. Руки тряслись, сжал их в кулаки, но тряска только усилилась. Когда прозвенел звонок, поплелся за ними.
Восьмым уроком шла алгебра. В кабинете опустился за свою парту, и тут же рядом материализовалась Наташа. Она скользнула на стул без звука, даже воздух не колыхнулся.
— Хочу помочь, — прошептала она. — Репетиторство после уроков.
На спину легла рука. Пальцы, холодные и скользкие, как черви после дождя, пробежали между лопаток. Почувствовал дрожь, едва заметную, как вибрация натянутой струны перед тем, как она лопнет.
— Руки убрала, — почти не разжимая зубов процедил я.
— Помогаю паре учеников из А-класса, — она не убрала, наоборот, придвинулась ближе. Ее блузка просвечивала, — и тебе помогу.
Илья, развалившийся на задней парте, заржал.
— Что, Типцов, семейная разборка? Мы вам не мешаем, голубки? Нам выйти?
Одноклассники хохотнули. Наташа позорила меня перед ними, перед Ильей. Этого я стерпеть не мог!
Отодвинулся на край стула. Наташа пододвинулась следом. От черных волос повеяло той же затхлой водой.
Вскочил на ноги. Схватил свои вещи и, в пару шагов миновав класс, пересел в конец класса, ближе к Илье. Тот сидел, вытянув ноги, и наблюдал за нами с легкой ленцой. На нем красовались идеально белые кеды, какими они не бывают даже после стирки, даже из коробки, а Илья носил их уже вторую неделю.
За спиной скрипнул стул. Наташа встала и медленно, как-то неуклюже поплелась за мной. Взял карандаш и бросил в нее. Карандаш отскочил от плеча и упал на пол. Она не моргнула. Тогда я взял ручку и запулил ей в грудь. Ручка оставила на блузке синюю полосу. Наташа посмотрела на пятно, потом на меня.
— Не пялься на меня так! — взревел я.
Схватил тетрадь по алгебре. Размахнулся и влепил ей в лицо. Тетрадь раскрылась в полете, зашебуршали листы. Наташа чуть пошатнулась, качнувшись назад.
И тогда я побежал к двери.
Математичка стояла на пороге. Она открыла рот, но из горла вырвался только хрип, такой же, как у моей матери, когда та, допив бутылку вина, утыкалась лицом в сложенные на кухонном столе руки и плакала, тихо, наверняка думая, что никто не слышит. Проскочил мимо и скользнул в коридор. Пробежав по нему, завернул за угол. Стараясь не обращать внимание на боль в груди и не сбавляя шаг, миновал еще один поворот, затем еще — и… замер.
Передо мной был ряд туалетных кабинок. Бесконечный. Кабинки уходили вдаль, в темноту, теряясь за горизонтом. Мерно гудели лампы, заливая пространство холодным светом. Виднелись белые двери со ржавыми петлями и грязно-белая плитка. В ноздри, как нашатырь, ударил запах хлорки. Пол хлюпал под ногами — там была разлита вода, или моча, или что-то еще, о чем лучше не думать.
Пробежав немного, рванул в одну из кабинок. Дверь оказалась липкой, пальцы пристали к пластику, как к скотчу. Захлопнул ее за собой и щелкнул задвижкой. Узко. Унитаз без бачка, с ржавой кнопкой. Стены уродовали коричневые, желтые и серые разводы, здесь же красовались надписи, нацарапанные ручкой: «Егор петух», «Анька из 8Б дает всем» и торпедообразный рисунок.
Забрался на унитаз с ногами. Встал на крышку, и та жалобно скрипнула, но выдержала. Руками уперся в липкие стены, втянул голову в плечи. Если кто заглянет в щель — не увидит ног, только пустоту.
Шаги. В коридоре за дверью. Шлеп-шлеп-шлеп по мокрому полу. Кто-то шел медленно, методично, как санитар в морге. Шлеп-шлеп-шлеп. Шаги приблизились к моей кабинке. Замерли.
Затаил дыхание. Прошла секунда, другая. Тишина стала плотной, слышал лишь, как где-то капает вода из крана. Кап-кап. Кап-кап. Кап-кап.
Чуть приоткрыл дверь. Сначала щелку, потом шире.
За дверью, пригнувшись, с лицом в паре сантиметров от щели, стояла Наташа.
— Пятно на блузке, — глухо сказала она, кивая на след от ручки, — надо отмыть.
— Хватит меня преследовать! — вскипел я.
Она посмотрела на меня в упор, впервые не отведя взгляд. Зрачки карих глаз расширились так, что напомнили колодцы. Глубокие, бездонные…
Руки сработали раньше мозга. Я вцепился в ее волосы — гладкие, холодные, как тина со дна колодца — и дернул. Наташа влетела в кабинку лицом вниз. Повалился на нее, и мы рухнули в грязь. Пол был мокрым и склизким. Наташа закричала.
Этот крик... Высокий, пронзительный, с надрывом. Он пробил мою черепную коробку и ударил прямо в ту часть мозга, где хранились мамины вопли: «Бездарь!», «От тебя никакого толку!», «Сдам тебя в детдом, паскуда!»
Один в один. Та же частота. То же отчаяние.
— Заткнись!!! — взревел я. — Заткнись, тупая сука!
Зажал ей рот ладонью. Наташа вцепилась зубами мне в кожу между большим и указательным пальцем. Боль была острой, полосующей, аж слезы брызнули. Но не отпустил. Я сжал ее челюсти второй рукой так, что кости хрустнули, затем перевернул лицом в унитаз, головой в воду, в ржавую, холодную жижу, от которой несло хлоркой и чем-то еще, древним, как мир.
Потом я увидел ее снова — ту же черную резинку для волос. Она плавала в воде, цепляясь за распущенные волосы.
Наташа билась, молотила ногами по полу, царапала стенки кабинки. Но я был сильнее. Я держал. Держал, пока крики не превратились в бульканье, пока бульканье не стихло, пока тело подо мной не обмякло, как тряпичная кукла, из которой высыпались все опилки.
Я отпустил.
Тишина. Только вода капала. Кап-кап. Кап-кап. Кап-кап.
Выпрямился. Колени дрожали. Руки были в грязи, в чем-то влажном — то ли ее слюни, то ли еще что. Наташа лежала лицом в унитазе. Неподвижно. Ее волосы расползлись по воде словно нити.
Вышел из кабинки. Ноги слушались плохо, сделались ватными. В конце коридора — там, где раньше было ничто, теперь сиял свет: белый, яркий, почти живой. Он пульсировал, как сердце, и манил к себе.
Шлепая по воде, я шел.
Впереди меня ждал свет. Свет, и запах клубничной пены.