Подвал
Подвал
Артём спускался в Подвал, когда город затихал. Это бывшее бомбоубежище пропиталось запахом влажной земли, дешёвого табака и старой древесины. Для его обитателей это был конец. Для Артёма — единственное место, где он чувствовал себя живым. Он хорошо зарабатывал живописью. Писал бутики с витринами, интерьеры с каминами, портреты улыбающихся детей. Кисть слушалась его беспрекословно. Он умел делать красиво. Слишком красиво. Его манило в сырой угол за занавеской из ковра, где жил Степан. От него исходила каменная тишина, которую не мог нарушить даже грохот поездов над головой. Степан не писал. Он возился со стеной. Царапал её гвоздём, втирал сажу, разведённую водой, уголь, куски ржавой извести. Получалось нечто, не имевшее названия. Смотреть на это было неприятно и необходимо, как ковырять зуб, который ноет.
— «Озеро в лунную ночь» отгрузил, — сказал как-то Артём, садясь на ящик. — Заказчик сказал, что это пахнет сеном и детством.
Степан, спиной к нему, что-то отскребал со стены тряпкой. — Детство пахнет по-разному, — пробормотал он. — Иногда — больницей.
Его ответы всегда были боковыми. Они подсекали, заставляя пошатнуться. Артём ждал их, как наркотик.
— Я хочу написать не заказ, — с вызовом выпалил Артём. — Не для денег.
Степан обернулся. Его лицо было обычным — усталым, немытым. — Не соврешь? — спросил он без интереса.
Тот вечер Артём провёл в ярости. Он схватил холст и стал писать Подвал. Не приукрашивая. Грязь, потёртые локти пиджака у бывшего актёра Мити, который цеплялся за потрёпанный томик «Гамлета», словно за пропуск в прошлую жизнь. Вечную влажную пыль и потертую шаль певицы Анны Филипповны, от которой пахло ладаном и забытыми романсами. Он писал с остервенением.
Когда он принёс законченную работу, обитатели пришли в движение.
— Нашёл натуру, — фальшиво рассмеялся Митя, поправляя воротник и принимая театральную позу.
— Будто в кривое зеркало глянула, — прошептала Анна Филипповна, нервно теребя бахрому шали.
Картина была сильной. Он это чувствовал. Он поймал каждую щербинку на кирпиче. Но чем дольше он на неё смотрел, тем больше она казалась ему точной, выверенной и безжизненной.
Степан стоял поодаль. Он не смотрел на холст. Он смотрел на руки Артёма.
— Ну? — голос Артёма дрогнул. — Похоже?
Степан медленно подошёл. Не к картине, а к своей стене. Он провёл ладонью по шершавой поверхности, оставляя на коже серый налёт. — Похоже, — кивнул он. — Ты сделал список. Стол, стул, кровать. А где сон, который снится на этой кровати? Где тот, кто кричит во сне?
Он повернулся и ушёл за занавеску. Не было в нём ни гнева, ни презрения. Была лишь усталость сапожника, который смотрит, как инженер пытается починить башмак с помощью сложных чертежей.
Артём остался один. Он вдруг понял, что Степан не творил. Он свидетельствовал. Он был не художником, а шахтёром, который спускается в забой собственной памяти и приносит наверх куски тёмного, необработанного угля. А Артём учился рисовать уголь с фотографии.
Пожар начался с шипения и запаха палёной проводки. Вспыхнуло мгновенно. Началась давка. Артём, оглушённый криками, выталкивал людей в проём двери. Он видел, как Митя, кашляя, прижимал к груди свой «Гамлет», как Анна Филипповна, споткнувшись, пыталась подхватить шаль, которая зацепилась за гвоздь. Он рванулся к углу Степана. Дым выедал глаза. Степан не пытался спасать свои «фрески». Он стоял перед стеной, спиной к огню, и быстро, суетливо, пальцами размазывал по её поверхности чёрную сажу, смешанную с водой, которая стекала с потолка. Он не был похож на пророка. Он был похож на человека, который торопится дописать самое главное письмо, зная, что почтальон уже у двери.
— Степан! — закричал Артём.
Тот обернулся. По его лицу стекали чёрные потоки. — Уходи, — сипло сказал он. — Здесь нечего спасать.
Когда пожарные потушили огонь, от Подвала осталось почерневшее, дымящееся подземелье.
Спустя месяц Артём получил крупный заказ — роспись плафона в частном особняке. Он стоял в своей новой, светлой мастерской перед огромным, белым, идеально загрунтованным холстом. Он знал все техники, все приёмы. Он мог создать иллюзию неба. Но его рука не поднималась.
Он закрывал глаза и видел не плафон, а чёрную, мокрую от грязной воды стену, по которой в спешке, почти истерично, кто-то водил пальцами, пытаясь оставить последнее свидетельство. Не для искусства. Для чего-то важнее. На столе лежал угольный карандаш для эскизов.
Артём взял его. Он не думал о композиции, о смысле, о новом пути. Он поднёс карандаш к холсту и провёл одну-единственную, кривую, рваную линию. Она не изображала ничего. Он отступил на шаг. Белизна холста была ослепительной, а черта — чёрной, как прожжённая дыра. Она не была ни следом, ни шрамом, ни началом. Она была просто фактом. Тишиной после пожара. Вопросом, на который не было ответа. И в этой немоте ему впервые не было стыдно.
Огонь унес с собой не только обитателей подвала, но и прежнего Артема. Угли пожарища словно выжгли в его душе все фальшивые краски, оставив лишь пепел правды. В этой пепельной пустоте рождалось новое понимание искусства. Не как украшения, не как способа нравиться, а как способа говорить, кричать о том, что болит.
Иногда Артем приходил на то место, где раньше был подвал. Просто стоял и смотрел на черноту, представляя себе стену Степана. Он понимал, что никогда не сможет повторить его "фрески", ведь они были рождены из глубин памяти и боли, неведомых Артему.
Но он мог попытаться найти свой собственный уголь, свою собственную правду. Он больше не боялся грязи и несовершенства. Он знал, что красота может скрываться в самых неожиданных местах, даже в пожарище души.
И с тех пор Артем стал писать по-другому. Его картины больше не пахли сеном и детством. Они пахли дымом и землей, болью и надеждой. Они были свидетельством.