На пятый и выше
Лифт не работал. Это было напечатано на листке, прилепленном к кнопке вызова. Кто-то из жильцов, видимо, талантливый в ненависти к чужим спинам, приписал: «НАВСЕГДА, СУКИ». Буквы были жирные, с нажимом: автор вдавливал ручку в бумагу и прорывал ее.
Я стоял в подъезде, держа за ручку девятнадцатилитровую бутыль, которая норовила выскользнуть из ладони. Перехватил ее поудобнее, переложив с правой руки на левую, прижал к бедру, на секунду выпрямился, чтобы хрустнула затекшая спина. Перчатка на левой руке порвалась еще утром, и ручка врезалась в ладонь, оставляя красную полосу поперек основания пальцев.
Запах ударил с новой силой. Несло мочой, застоявшейся, той, что въелась в штукатурку и теперь выцветала разводами вдоль плинтусов. Воняло жареной рыбой — маслянистым духом, который сочился из-за двери на первом этаже. Поверх этого шел странный, чесночно-гнилостный, но в то же время сладковатый запах.
Глубоко вдохнул, нарочно полной грудью. Подъездная вонь стала моей спутницей последние полгода, с тех пор, как я устроился курьером по доставке воды. Она встречала меня в каждой парадной дождливого серого города. Она не ждала слов, не выносила мозг за опоздания, не спрашивала, почему я молчаливый и злой. Просто была рядом, дышала в затылок, лезла в ноздри и оседала на одежде липким, неубиваемым шлейфом.
Перехватил бутыль еще раз, шагнул к лифту и нажал кнопку. Тишина. На пятый — последний этаж придется идти пешком. Вздохнув, я начал подъем, вспоминая, как с внезапным заданием в десять вечера позвонил шеф.
— Принято, Сан Саныч, — сказал я, хотя колени молили об отдыхе. — Спасибо, как раз думал о подработке.
Я правда был благодарен. Саныч платил копейки, но эти копейки не давали Еве уйти к мамаше с чемоданом. По крайней мере, пока.
Ссора случилась за час до звонка, когда за спиной осталось двадцать семь адресов. Мечтал скинуть серую рабочую форму и сесть за стол, где надеялся увидеть тарелку с простой домашней едой, может быть, котлетами или куриным супом. Но поверхность стола представляла собой филиал склада. Повсюду виднелись пупырчатые конверты, пластиковые коробочки, пакеты с красными логотипами. Ева сидела на стуле, поджав под себя ногу, и вскрывала очередной блистер. Ее округлившийся живот упирался в край столешницы. Вокруг валялись скомканные чек-листы, ножницы, кусочки скотча.
— Смотри, Андрей, какая смешная рамка для свидетельства о рождении! — умилялась она. — Со стразиками!
— Сколько? — спросил я, не поднимая глаз.
— Тыщу двести. Но это же навсегда!
У меня засосало под ложечкой, и голод был не при чем.
— А это для чего? — кивнул на продолговатую розовую свечу.
Ева взяла свечу и поднесла кончик носа к фитилю.
— Ароматизатор для спальни, — пояснила она.
— На дилдак похоже.
— Может и дилдак. Не читала, когда покупала.
— За смену столько не получаю, сколько ты за раз потратила, — взглянув на чеки, сказал я.
Ее лицо приобрело капризное выражение. Она надула пухлые губы, которые я, будучи восьмиклассником, мечтал поцеловать ночами, бесконечными и бессонными. Тогда, в школе, впервые увидел ее в коридоре. Рыжевато-каштановые волосы рассыпались по плечам, отливая медью в свете люминесцентных ламп. Она обернулась, и огромные, чуть раскосые зеленые глаза с хитрыми искрами посмотрели на меня с вызовом. Меня как током шарахнуло. Она улыбнулась лисьей улыбкой, дразняще изогнув уголок губ. В ней чувствовалась непокорная, озорная сила.
Теперь, спустя пару лет, прирученная мной лиса разбирала хлам с маркетплейса.
— Относись к жизни легче, — сказала она. — Смотри, какие прикольные формы для льда в виде писек.
— Нафига?
— Для тусовок.
— Каких тусовок? — возмутился я. — У нас на хавку бабок нет.
Ева поцеловала меня в шрам у виска, после чего улыбнулась, прищурилась, став неотличимой от лисицы, и включила лампу для записи тик-тока.
— А когда родится ребенок? — спросил я. — Что будем делать?
Она посмотрела на меня поверх смартфона с недоумением, словно я спросил, не летают ли свиньи.
— Будешь больше работать, — сказала она. — Логично?
Не стал спорить, зная, что это бесполезно. Молча закрыл за собой дверь и ушел бесцельно шататься по улице. Звонок Саныча был как нельзя кстати.
Первый лестничный пролет дался легко, второй — тоже. На третьем начал считать ступеньки. Насчитал двенадцать на этаж. Три раза по двенадцать — тридцать шесть, потом сорок восемь, затем шестьдесят. Рука, державшая бутыль, онемела. Переложил ношу на плечо, как мешок с цементом, и пластик впился в ключицу, высекая искру боли.
Четвертый этаж с вытертым ковриком под дверью шестнадцатой квартиры остался позади. Перешагнул через последнюю ступеньку и начал подъем на пятый. Ноги гудели. Бутыль на плече врезалась в ключицу, каждый шаг отдавался тупым толчком в позвоночник. Считал пролеты механически: раз — площадка, два — марш, три — снова площадка. Пятый этаж. Наконец-то.
Поднял голову, чтобы посмотреть на первую дверь справа, к которой тащил проклятую бутыль. Уже потянулся рукой, чтобы позвонить, представив, как поставлю воду, получу сухое «спасибо», как вдруг…
Ничего.
Вместо нужной двери лестница уходила дальше. Прямо передо мной, за бетонным поворотом, начинался новый марш — такие же серые ступени, ржавые перила, побелка на стенах.
Может, ошибся? Может, это не пятый? Мысленно пересчитал: первый, второй, третий, четвертый, пятый. Все верно. Пятый. Последний, ведь дом же пятиэтажный. Сам видел с улицы пять этажей, плоскую крышу, антенны на которой торчали, как ржавые спицы. Не тот дом? Но я трижды перечитал адресную табличку.
Медленно, с тяжелым предчувствием поднял голову и посмотрел. Взгляд скользнул по перилам, по ступеням, по стенам с пятнами сырости, и выше, туда, где надеялся увидеть потолок и бетонное перекрытие, обрывающее лестницу. Вместо этого лестница уходила вверх, теряясь в полумраке, пролет за пролетом, марш за маршем. Лампы горели тусклым, больным светом, как маяки в тумане. Одна мигала неровно, с пугающим ритмом: вспышка, пауза, вспышка, пауза. В пульсирующей полутьме лестница уползала вверх.
Я протянул руку и провел пальцами по стене. Известка посыпалась на пол, оставляя белый след. Она была реальной. Ступени, перила, стены — все было настоящим.
— Что за херня…
Голос отразился от стен и вернулся чужим издевательским эхом.
Я стоял, подняв голову к лестнице, и чувствовал, как внутри все сжимается в тугой, холодный узел. Растерянность поднялась из желудка, как в тот день, когда Ева сказала: «Андрюш, я беременна». Она тогда тоже снимала тик-ток. Мир сжался до размера пуговицы на ее халате. Услышал, как она крикнула в камеру: «Девочки, сюрпри-и-из!», а потом повернулась ко мне и спросила: «Ты что, не рад?»
У меня не было слов. Я не думал об отцовстве никогда. Ну то есть вообще никогда. В моей голове не было полки с надписью «Будущий отец». Были полки: «Как не сдохнуть от голода», «Как увернуться от ремня отчима», «В какую шарагу пойти после школы». А этой не было.
Об отце сохранилась лишь пара воспоминаний. Когда мне было шесть, мы лежали на траве у гаража. Летняя ночь выдалась теплой, от земли пахло нагретой пылью и бензином. Отец закурил, после чего показал рукой на небо.
— Видишь ковш? Это Большая Медведица.
— А что там, где темнота? — сказал я.
— Там другие миры, Андрейка.
У меня захватило дух и ответить смог не сразу.
— Мы полетим туда? — наконец, спросил я.
— Я уже вряд ли, — сказал отец, докуривая, — а ты — возможно.
Через пару месяцев он ушел. Рак легких. Тридцать три года. С тех пор я разучился смотреть на звезды — только под ноги.
— Пять этажей, Саныч? — прошептал я. — Ну-ну.
Пошел вперед — что оставалось? На очередной ступеньке понял, что хочу пить. Иронично — нести воду, мечтая о ней. Представил, как открываю бутыль, припадаю губами к горлышку, и холодная, чиста жидкость течет по пищеводу, разгоняя кровь.
— Терпи, — сказал себе голосом отчима. — Терпи, тряпка.
Отчим любил учить жизни. Особенно когда был в стельку, в том состоянии злого угара, когда глаза стекленели, и слова вылетали вместе с перегарным облаком. Он сидел на кухне, развалившись на табурете, который держался на честном слове и трех шурупах. Рубашка расстегнута, волосы слиплись, пальцы дрожали то ли с похмелья, то ли от ярости, копившейся в нем всегда, независимо от выпитого. Голос его был тягучий, маслянистый, с хрипотцой:
— Никому не жалуйся, слышь? Никому. Нюни в кулак — и дальше. Ты мужык? — он наклонялся ко мне, щурил мутные глаза, с красными прожилками. — Нет, не мужык. Тряпка. О тряпку вытирают ноги.
Лет в десять таскался за ним в гараж. Отчим чинил мотоцикл, я должен был подавать ключи, держать фонарик, подставлять руки под детали. Я старался, ловил каждое слово: «дай рожковый», «крепче держи», «куда светишь, бестолочь?» Сжимал фонарик и светил туда, куда он показывал грязным пальцем, но все было не так. Фонарик светил не туда, ключ оказывался не того размера, руки росли из жопы. Я сопел, терпел, глотал обиду. В конце концов он швырял гаечный ключ мне в лоб, вытирал руки о ветошь и уходил в гараж к соседям. Я оставался собирать инструменты, которые он разбросал в гневе. Никогда ни спасибо, ни молодец, ни даже просто кивка. Только утром, когда он выползал на кухню с опухшим лицом: «Тряпка».
Когда мне стукнуло четырнадцать, начал искать подработки после школы. Сначала мыл машины на мойке. Вода была ледяная, пена ела глаза, а хозяин платил копейки, но я думал: вот принесу деньги — и отчим наконец-то посмотрит на меня с уважением, скажет спасибо. Приходил домой, выкладывал на стол мятую тысячу. Отчим брал, клал в карман и уходил в магазин, а вечером возвращался пьяный: «Что, тяжко? Терпи! Ты мужык? Нет, ты тряпка».
Где-то к шестнадцати — когда уже не ждал, не надеялся, а просто делал — я понял: похвалы не существовало в его системе координат. Он был пустым — выпитым, выжженным, выпотрошенным. Я работал уже не для него, а для мамы. Чтобы у нее была возможность купить нормальные продукты, а не бич-пакеты по скидке, чтобы она могла оплатить коммуналку и не слушать его вопли «где деньги?», чтобы ей было что надеть и чуть легче дышалось в квартире, где воздух пропитался перегаром.
И понял: самое страшное не то, что он называл меня тряпкой. Самое страшное — что я уже не мог по-другому.
— Не сдавай назад, — сказал отчим в моей голове. — Сдашь назад — и ты тряпка, о которую вытрут ноги.
Я поднимался, выше и выше. Горло давно пересохло, этаже на пятнадцатом, а сейчас, на двадцать пятом, язык прилип к нёбу. Очередная дверь, металлическая, в царапинах, которые тянулись от замка к косяку, будто кто-то пытался выцарапаться наружу.
Попытался сглотнуть, но не вышло. Постучал костяшками, робко. Три удара — тишина. Потом сильнее, кулаком.
Дверь открылась.
— Василиса Васильевна? — выдохнул я, увидев женщину лет сорока.
Она подалась вперед, и ее сходство с матерью Евы уменьшилось. У незнакомки были более пухлые губы, глаза чуть больше, волосы светлее и гуще. Тем не менее, после моего восклицания в ее взгляде проступило до боли знакомое раздражение. Та же складка у губ, тот же изгиб брови, тот же взгляд. Невольно отступил еще на полшага.
— Здрасьте, — выдавил я. — Извините, принял вас за… не важно. Можно воды? У меня заказ на последний этаж… Очень пить хочется.
Перехватил бутыль на плече, показывая, что я не бомж и не попрошайка. Женщина медленно перевела взгляд с моего лица на бутыль, потом снова на меня.
— Не мои проблемы, — сказала она ровным, сухим голосом.
Дверь захлопнулась.
Вспомнился первый ужин у матери Евы. В белой рубашке я сидел за чужим столом, стараясь не дышать слишком громко. Василиса Васильевна положила мне порцию фрикаделек с пюре, ровно такую же, как Еве. Маленькую, даже детскую. Я съел за минуту. Желудок завыл, требуя еще.
— Наелся? — спросила будущая теща.
— Да, спасибо, — соврал я, потому что стеснялся.
— Видишь, Ева? — сказала тогда ее мать. — Ну и что, что оболтус из бедной семьи. Зато не обжора.
Улыбнулся. Желудок завыл громче.
Узнав о беременности дочери, Василиса Васильевна взбесилась: «Каким местом думали?! Готовы к этому?» На мое «наверное», она заявила, что «игрульки» закончилось: «Началась взрослая жизнь!» Она подыскала мне работу курьером. Сан Саныч был ее давний знакомый.
На очередном лестничном пролете я остановился. Ноги гудели, спина затекла так, что каждый вдох отдавался тупой болью в пояснице. Бутыль воды тяжелым плодом висела на правом плече. Уже давно перестал ее перекладывать, мышцы просто окаменели в этом положении. Прислонился спиной к холодной стене, чтобы перевести дыхание, и полез в карман. Мелочь нашлась сразу. Зажал два рубля между пальцами и, надавив, нацарапал на стене: «33».
Рука дрожала, потому цифры вышли кривыми, дергаными. Тридцать третий этаж. Возможно, просчитался на два-три этажа, и все же вдавил монету глубже, чтобы след остался четче, и штукатурка под нажимом противно захрустела, посыпалась белой пыльцой на пальцы, на рукав робы, на пол. Провел ладонью по надписи, и цифры смешались с серым слоем, будто их и не было вовсе. Только влажный след от пальцев остался и странное ощущение, что я ничего не доказал ни себе, ни дому.
Шагнул и замер, подумав, что двоится в глазах. Но нет. Смотрел прямо, не отрываясь, и видел: штукатурка на стенах пульсировала. Медленно, ритмично, как грудная клетка. Сначала сжималась, становилась плотнее, темнее, будто втягивая воздух. Потом расширялась, и трещины расходились в стороны, белые разводы ползли по серому полотну, как вены под тонкой кожей. Пульс был тяжелым, редким. У здания было сердцебиение. Оно дышало. Оно меня слышало.
Я отступил на шаг и поднял голову. Лампочки на площадках не горели, перестал замечать их отсутствие где-то после двадцатого этажа. Патроны висели пустыми, выгоревшими глазницами, из которых торчали обрывки проводов. Но откуда-то сверху, с невидимой высоты, падал грязно-желтый больной свет. Он сочился, как гной из раны, просачиваясь сквозь бетонные перекрытия, огибая углы, лужами ложась на ступени.
Потер переносицу, подумав, что поехала крыша. Но стены пульсировали, и желтый свет сочился сверху. Глубоко вздохнул и переступил с ноги на ногу. Бутыль качнулась на плече, вода внутри глухо булькнула. Пятьдесят третий этаж остался позади. Пятьдесят четвертый, наверное, был где-то там, в желтом мареве. Я сделал шаг, потом еще один. Лестница уходила вверх, стены дышали мне в спину, а я все поднимался и поднимался, потому что останавливаться было страшнее, чем идти.
— Терпим, — приказал я себе, — еще немного…
Пот выступал градом, целыми ручьями, которые рождались где-то под волосами, скатывались по вискам, по шее, затекали за воротник и стекали по позвоночнику холодными дорожками. Он заливал глаза, щипал, словно в них насыпали соли, и мир становился соленым, мутным маревом. К ступням липли мокрые, склизкие носки. Чувствовал их запах даже сквозь кроссы. Запах стал частью меня, моим личным парфюмом, туалетной водой неудачника.
На шестьдесят седьмом этаже остановился перевести дух. Сердце билось в горле, ноги дрожали, и я отчетливо понял, что меня развели как лоха. Саныч не мог не знать. Не мог. «На последнем этаже первая дверь направо — делов-то, Андрюха».
Первое, что бросалось в глаза, когда заходил в его кабинет — лицо, сочетание болезненной хрупкости и стальной воли. Кожа бледная, почти прозрачная, обтягивала высокие скулы, а сеть мелких морщин вокруг рта делала улыбку шефа похожей на трещину. Редкие седые волосы обрамлял высокий, изрезанный думами лоб. Но самое магнетическое и отталкивающее в Саныче — взгляд глубоко посаженных голубых глаз, которые видели тебя насквозь.
— Новый заказ, сынок, — говорил он в конце смены, и в голосе слышалась отеческая теплота, — отвезешь два бутыля на Парнас.
— Сан Саныч, могу на сегодня передохнуть? — отвечал я едва живой. — Десять часов на ногах, это тяжело…
— Исходим из количества заказов, — мягко возражал он.
— Может, меня подменят?
— Ты самый выносливый кадр. Мог бы на диване валяться, в приставку играть, а так сделаешь что-то полезное. Я даю тебе шанс заработать, сынок. Считай это путевкой в жизнь.
«Ты правда надеялся, что тебя отпустят?», — читалось в его глазах.
Он напоминал паука, который искренне верил, что плетет паутину для блага мух. Он знал про этот дом, знал про этажи и что отсюда нет выхода. Он отправил меня сюда с бутылью, с дурацкой надеждой и с обещанием, что «это последний заказ, а потом премия, сынок, только потерпи».
И я терпел. Терпел и верил, что если буду пахать, то однажды смогу заработать нам с Евой на лакшери жизнь. Я нес бутыль по этажам, которые не заканчивались, а в это время Саныч наверняка вербовал следующего лоха без образования, с долгами, с беременной женой, обещая такому, как я, светлое будущее и заказывая билет в один конец.
Девяносто девятый этаж. Дальше. Сотый этаж. Цифра красивая, круглая, но я уже не верил ни в какие цифры. Руки тряслись мелкой противной дрожью, а монета выскальзывала из пальцев. Ловил ее, ронял, снова ловил, матерился сквозь зубы и снова царапал. Цифры плыли перед глазами, и я уже не был уверен, что это сотый. Может, сто пятый. Может, девяносто восьмой.
Из-за поворота зазвучало: «Моя эм пять, неси меня, и будь, что будет, пока по кабакам он по рукам кайфует…» Послышался беззаботный женский смех, затем зазвенели бокалы, от которых в ушах осталось долгое, красивое «дзынь».
Песня звучала на лестничной клетке, и на секунду мне показалось, что это галлюцинация от голода, жажды и ста одного этажа. Но звук становился громче с каждым шагом.
Дверь была приоткрыта. Из щели лился теплый свет, настоящий, домашний. Пахнуло жареной курицей, и желудок свело спазмом. Толкнул дверь плечом, не выпуская бутыль, которая будто приросла к плечу.
Под ногами темнел паркет, натертый до блеска. Впереди увидел хрусталь в стеклянном шкафу. Люстры, вазы, рюмки, все искрилось и переливалось, резало глаза богатством. В углу надрывалась музыкальная колонка. На стенах висели картины с какой-то мазней: ничего не понять.
За столом в середине гостиной сидела семья. Женщина с идеальной укладкой и стройной фигурой фотографировала мужчину в полосатой рубашке с запонками и кудрявого пацана. На столе виднелась гора еды. Помимо курицы увидал красную рыбу, нарезанную толстым куском. Она соседствовала с икрой в хрустальной вазе, ложка в ней стояла торчком. Розовое, сочное мясо с белыми прожилками лениво лежало на подносе неподалеку от полной салатницы. Здесь же возвышался торт, даже три торта. Один шоколадный, один с клубникой, один непонятно с чем, украшенный свечами в виде числа «18».
Вздрогнул — до того мужчина за столом смахивал на Сан Саныча, если бы Саныч посещал тренажерный зал и зубного врача.
— Мы вас сюда не звали, — выключив музыку, сказал он.
Они жили жизнью, которой я был лишен.
В глазах потемнело… Плюхнулся на свободный стул и опустил бутыль на пол. Бутыль грохнула, и семья вздрогнула. Вилки были слишком далеко, и я схватил куриную ножку рукой, после чего запихнул ее в рот целиком. Теплая мякоть и хрустящая жирная кожа скользнули в горло, и сок потек по подбородку, по пальцам, капнул на белую скатерть. После курицы умял несколько кусков мяса, потом отхлебнул из бокала, который стоял ближе всех. Вино оказалось кислым и терпким, обожгло горло, ушло в желудок, и я на секунду закрыл глаза.
— Молодой человек, что вы себе позволяете! — кричала женщина, пока я ел. — Убирайтесь!
Пацан пялился на меня с ужасом и восторгом: глаза расширились, рот приоткрылся. На стуле рядом лежала коробка с новым айфоном. Вытерев пальцы о скатерть, — увидев это, женщина испустила отчаянный вздох, — я взял подарок и открыл его. Провел пальцем по гладкому, холодному стеклу. На экране загорелась приветственная надпись. Игрушка, которую Ева просила год, но я откладывал на коляску, на пеленки, на жизнь.
— Кайфовый, — сказал я. Голос сел, стал хриплым, почти ласковым. — У моей девушки будет такой. Она поверит, что я накопил.
Я погладил экран и положил телефон в карман.
— Пожалуйста, уйдите, — мужчина встал. Он еще пытался сохранить достоинство, но голос дрогнул, и я увидел под тонкой тканью рубашки, как бьется жилка на шее. — Я… мы… Мы позвоним в полицию.
— Вы так похожи на моего шефа, — сказал я, медленно поднимаясь. — Только он говно, а вы просто тряпка.
Мужчина покраснел и пошел мелкой дрожью, женщина сжала кулаки, а сын еще сильнее приоткрыл рот. Я обвел их взглядом и продолжил так тихо, что семейство невольно подалось вперед.
— Знаете, в чем прикол? Если на верхнем этаже я уроню эту бутыль, она покатится вниз. Будет катиться, катиться, и катиться. Этажи, пролеты, площадки… Она наберет скорость, а потом раздавит кого-нибудь. Может, вас. Может, не вас. Но кто-то точно сдохнет.
Женщина всхлипнула — коротко, истерично, будто подавилась. Выудив из кармана айфон, кинул его под ноги пацану, после чего развернулся и вышел в подъезд. Там подхватил бутыль на плечо и пошел вверх.
На короткий миг я почувствовал себя живым. Не курьером, не тряпкой, не тем, о кого вытирают ноги, а живым. Грязным, злым, по-прежнему голодным — но живым. Потом это чувство ушло, уступив место лестнице, бутылю и этажам впереди.
На сто тридцать первом этаже телефон завибрировал. Остановился и вытащил его из кармана. Кружочек от Евы в мессенджере.
Ее подкрашенное лицо, освещенное кольцевой лампой, сияло.
— Андрю-у-у-у! — пропела она. — Я смотрела костюмчики для малыша! Есть в виде единорога! Даже хот-дог есть, представляешь? Мы с ним будем снимать тик-токи, это же вайбово! Это улетит в рекомендации, нас увидят миллионы! Миллионы, Андрюш! Помнишь, у нас в заначке двести тысяч? Да? Я возьму эти деньги, не против?
Закрыл кружочек дрожащими пальцами. Потом нажал на звонок.
— Против, — дождавшись ответа, сказал я хриплым, чужим голосом, будто говорил не я, а кто-то более старый, уставший и злой. — Эти деньги я копил на квартиру.
— Это же общие деньги, так?
— И что?
— А то, что ты один, а нас — двое, — сказала Ева и погладила себя по животу, — значит, мы решаем.
Не знал, что ответить, и тупо пялился на экран, пока тот не погас. В голове что-то перемкнуло. Тихий дзыньк! гитарной струны. Струна лопнула, хлестнула по резонансу и затихла. И после этого стало пусто, спокойно. Убрал телефон в карман. Подхватил бутыль. Пошел дальше.
Только теперь я не шел, а почти полз. Потому что ноги больше не держали, позвоночник превратился в одну сплошную боль, и внутри не осталось ничего, кроме жажды довести начатое до конца. Сто пятидесятый этаж. Посмотрел на стену, на ней уже были отметки, нацарапанные ослабевшей рукой. Сто сорок пятый. Бутыль врезалась в плечо, и я почувствовал, как мокрая футболка прилипла к коже. Дышать становилось тяжелее. Сто семьдесят второй. Уже не знал, куда иду и зачем. Просто полз вверх в желтое марево. Потому что надо. Бутыль на плече давно перестала быть чужой, она срослась с моим телом, стала моим горбом и спутником в пустоте. И вдруг, на пролет выше, мелькнуло что-то светлое.
Девушка поправила волосы, русые, с рыжиной. Она шла быстро, почти бежала, ее туфли цокали по ступеням дробно, испуганно. Она обернулась на звук моих шагов.
Ева. Нет, не Ева, но до жути похожа, особенно зеленые глаза, чуть раскосые, с хитринкой, которая сейчас превратилась в страх.
— Эй! — окликнул я. — Стой!
Она ускорилась. Каблуки зацокали чаще, платье мелькнуло за поворотом. Откуда-то из глубины поднялась злость. Я ускорился тоже. Бутыль на плече, что минуту назад казалась свинцовой, вдруг стала невесомой. Ноги налились силой.
Девушка вбежала в квартиру и попыталась закрыться. Но я успел просунуть ногу в щель. Навалился плечом — и дверь распахнулась.
— Что тебе нужно? — спросила девушка, отступая вглубь прихожей. — Деньги?
Я стоял напротив нее, держась одной рукой за бутыль на плече, другой опираясь о стену. Время растянулось, секунды стали часами, а я все смотрел и смотрел на знакомые пухлые губы, на пробор в волосах, на то, как она закусила губу, чтобы не закричать.
— Пожалуйста, уходи, — попросила она нетвердым голосом. — Я никому не скажу.
Поставил бутыль на пол, после чего закрыл дверь. Незнакомка задрожала. Платье пошло мелкой дрожью, туфли заскребли по паркету.
— Хочешь, на колени встану? — всхлипнула она.
— Хочу, — хрипло ответил я.
Она не сразу поняла, сперва смотрела на меня, расширенными глазами, переваривая услышанное. Потом до нее дошло. Из горла вырвался звук — тонкий, щенячий скулеж. Она заплакала. Слезы потекли по щекам, размазав тушь черными ручьями.
Девушка опустилась на колени. Я стал расстегивать ширинку…
…и на миг поднял взгляд. За ее спиной висело зеркало, в котором увидел себя. Рабочая форма превратилась в серую, вылинявшую тряпку, волосы слиплись сосульками, лицо блестело, под глазами залегли мешки. Казалось, там стоит кто-то чужой, и я поспешил опустить глаза.
Вспомнилось, что говорил отец. Однажды после прогулки он поднял меня на руках и поставил на табурет перед зеркалом в ванной. Я принялся отмывать нос и чуть оттопыренные уши, убрал челку, вечно лезущую в глаза, и скорчил отражению рожицу.
— Когда вырастешь, не забывай время от времени смотреть в свои глаза, — сказал отец. — вспоминай, каким был. Если выдержишь взгляд, то все делаешь правильно. А отведешь глаза — что ж… — он вздохнул, после чего подмигнул мне в отражении. — Но постарайся не предавать себя маленького.
Я провалил этот экзамен. В зеркале осталась только пустая мутная глубина.
Застегнул ширинку, затем присел перед девушкой на корточки. Она вздрогнула, когда моя рука коснулась ее волос. Погладил, мягко, почти нежно.
— Прости, — сказал я.
Девушка не подняла головы, лишь всхлипывала, тихо, надрывно, как ребенок.
Выпрямился, подхватил бутыль и, вернувшись в подъезд, пошел дальше. Бутыль снова налилась свинцом, заболели ноги, а злость внутри отступила.
Впереди ждал последний пролет. Понял это по воздуху. Он изменился: стал разреженным и холодным, почти стерильным. И еще по тишине. Она стала другой, наполненной чем-то огромным, что ждало меня за поворотом.
Поднял голову и увидел стену. На штукатурке кто-то нацарапал число, оставив глубокие борозды: «199».
Свернул за угол. Последний этаж. Нужная дверь — первая справа. Такая же, как все, что видел за эти часы, дни, месяцы: металлическая, ободранная, с облупившейся краской и мутным глазком. Над дверью был номер, но я не разобрал. Цифры расплывались, отказывались складываться в число, или я уже отказывался их видеть.
Телефон завибрировал. На этот раз Василиса Васильевна.
— Где тебя черти носят?! — спросила она. — Еву бросил одну на всю ночь! Тебе на нее плевать, да?
— Саныч отправил. Задание поздно вечером. Здесь двести этажей…
— Андрей, хватит врать, — сказала Василиса Васильевна после паузы, долгой, будто она молилась, чтобы я никогда бы не встретился с ее доченькой. — Сашеньку еще днем инфаркт хватил. Из офиса в реанимацию увезли. Никакого задания не было. Никто тебя никуда не посылал, понял?
Разжал пальцы, и телефон упал на бетонную площадку. Экран треснул, но не погас. Из динамика доносились вопли, потом короткие гудки, и тишина.
Какая-то пружина, которая держала меня на ногах последние часы, или дни, или годы, лопнула, выстрелив в пустоту. Ждал, что упаду замертво, что колени подогнутся, что мир потемнеет. Но я стоял. Рядом стояла бутыль. Посмотрел на нее, на ее прозрачные бока, покрытые царапинами, на синюю крышку и пузырьки воздуха в воде.
Толкнул.
Сначала ничего не произошло. Бутыль качнулась, потеряла равновесие. Мгновение она висела на грани, решая, упасть или остаться. А потом она сорвалась.
Бутыль упала на ступеньку. Звук был глухим, мокрым — пластик ударился о бетон, и по лестнице пронесся низкий, басовитый гул. Она подпрыгнула, перевернулась в воздухе и покатилась вниз. Сначала медленно, неуклюже, затем быстрее. Грохот нарастал, превращаясь в дробный стук, который бился о стены, подпрыгивал на перилах, отскакивал от углов и снова летел вниз, набирая скорость.
Пластиковая лавина, девятнадцатилитровый валун, вырвавшийся на свободу. Он катился, и каждый удар о ступеньку был выстрелом из тяжелого орудия: Бум. Бум! БУМ! Звук удалялся, разрастаясь, заполняя подъезд, двести этажей, все щели и трещины.
Я захохотал.
Смех вырывался из меня толчками, как рвота. Я хохотал во весь голос, истерично, по-собачьи, взахлеб, захлебываясь смехом и слезами, которые потекли по щекам. Упал на спину прямо на бетонную площадку. Позвоночник встретился с полом, и боль была такой настоящей, такой живой, что я засмеялся громче.
Грудь ходила ходуном, смех постепенно затихал, переходя во всхлипы, а всхлипы — в тихое, судорожное дыхание. Сморгнул пелену с глаз.
Там, где бетонное перекрытие должно было сомкнуться надо мной серой, давящей крышкой, зияла черная бездна. И в ней были точки. Миллиарды светящихся иголок, впившихся в темноту. Звезды.
Скользил взглядом по звездному ковру, пытаясь найти что-то знакомое. И нашел. Среди ледяного великолепия увидел ковш. Семь звезд, сложившихся в фигуру. Большая Медведица. Она висела надо мной, такая же далекая и недосягаемая, как в тот летний вечер.
— Возможно, я еще прилечу к вам, — сказал я.
Звезды молчали.
Веки были тяжелыми, свинцовыми, как бутыль, которая теперь катилась где-то внизу. Я закрыл глаза и улыбнулся.