Духом уст Его
Прямоугольная комната с белыми стенами — восемь на десять футов. Нет ни дверей, ни окон. Холодным синеватым сиянием светится сам потолок. Единственный выделяющийся элемент — приклеенная к стене круглая медаль золотистого цвета диаметром примерно пять дюймов. На ней гравюра: китайский дракон обвивает букву I. Или, скорее, римскую единицу. Занятная эклектика.
Сижу со скрещёнными ногами на полу в центре комнаты. На мне короткие чёрные шорты и серая футболка, на ногах — сандалии. В голове пульсируют два жизнеопределяющих вопроса. Первый: если в комнате нет дверей, как из неё выйти? Второй: кто я, вообще, такой?
Стоит отметить, второй вопрос тревожит меня заметно сильнее, чем первый. Инженерное мышление подсказывает, что если я как-то попал в комнату, то смогу тем же образом её и покинуть.
Поднимаюсь на ноги, встаю напротив медали. Материал не золото, скорее латунь. Надежда, что это некий выключатель, растворяется практически сразу. Когда кладу на неё руку, в голове возникают слова «Один из первых». Сразу приходит понимание, что это награда за какое-то достижение. Символ, не несущий практического функционала. Красивая безделушка.
Обхожу комнату по периметру, тщательно прощупывая каждый дюйм от пола до потолка. Никаких кнопок, выпадающих кирпичей, щелей. Гладкая однородная поверхность. Слишком ровная, не пластик, на ощупь напоминает шлифованный камень. И где, спрашивается, дверь?
— Дверь, — громко произношу я. — Открыть дверь. Отпереть дверь. Открыть замок. Отпереть замок. Умный дом. Активировать умный дом.
Отсутствие результата ожидаемо.
Варианта всего два. Или это тюремная камера, и открытие двери изнутри не предусмотрено в принципе. Или надо искать не дверь, а ключ. У футболки карманов нет, у шорт они пустые. На всякий случай проверяю. В правом кармане обнаруживается тонкая игральная карта с серой рубашкой. На лицевой стороне нарисован кусок пшеничного хлеба и стакан воды. Не представляю, как я мог её не заметить.
Может ли карта быть ключом? Сомневаюсь. Тем не менее, это единственная зацепка.
Ногтем провожу по карте. Пластик приятно холодит палец. Первая странность — температура поверхности карты ниже, чем воздуха в помещении. Причём, когда она находилась в кармане, я этого холода не ощущал. Прикладываю карту к бедру. Карта тёплая. Точнее — комнатной температуры. Дотрагиваюсь пальцем. Холодная.
Немного поиграв с картой, убираю её в карман. Очевидного способа выбраться из комнаты я не знаю. Следовательно, стоит перейти ко второму вопросу. Кто я такой?
Память буксует, отказывается повиноваться. Пробую обратиться к логике. По всей видимости, я американец, поскольку всё время обращаюсь к британской системе мер. Во всём мире только США до сих пор используют футы и дюймы. Правда, где-то ещё есть Либерия и Мьянма, но я не похож ни на африканца, ни на азиата. Итак, я родился или долгое время жил в Штатах. Мне свойственно логическое, скорее даже инженерное мышление. Эти пункты не вызывали сомнения, но было ещё что-то забытое, важное, часть моей личности, которую я никак не мог вспомнить, на месте которой огромной брешью зияла пустота.
Ещё трижды обхожу помещение по периметру, простукиваю стены, пытаясь найти уже не выход — решение головоломки. Воздух в комнате на протяжении нескольких часов остаётся свежим, где-то здесь есть скрытая вентиляция, которую я не вижу, не слышу и не осязаю. Впрочем, побег через вентиляцию случается только в плохих фильмах.
Достаю из кармана карту; сажусь, скрестив ноги, в центр комнаты; кладу карту перед собой рубашкой вниз. Пытаюсь погрузиться в медитацию, держа изображение в поле зрения. Безрезультатно. Но я упёртый.
Где-то на третий час медитации чувствую, что засыпаю. Веки слипаются, тяжелеют.
— Выключить свет, — произношу машинально. Вероятно, раньше у меня был умный дом и эту фразу мне приходилось проговаривать часто.
А через два сердцебиения свет в комнате гаснет. Вскакиваю на ноги, потому что в темноте отчётливо вижу на стене светящийся рисунок. Точка в центре круга. Древняя пиктограмма, обозначающая солнце.
— Включить свет.
Темнота отступает, пиктограмма сливается с белой стеной.
— Выключить свет.
На стене сияет круг с точкой в центре.
Подхожу, обвожу круг пальцем, аккуратно касаюсь центральной точки. Никакой реакции. Возвращаю свет, повторяю действие. Результат по-прежнему нулевой. Пробую совместить действие с голосовой командой. Когда все словосочетания со словами «открыть», «дверь», «выход» и в дневной, и в ночной фазе исчерпаны, возвращаюсь в центр комнаты. Взгляд падает на лежащую на полу карту. Беру её в руки и пальцем рисую прямо на прохладной картинке окружность. Ставлю точку в центре. Карта пульсирует в руках, роняю её на пол. И залипаю: прямо передо мной на полу стоит словно сошедший с картинки круглый стакан с прозрачной жидкостью и большой кусок ржаного хлеба. Карта лежит рядом, поднимаю её с пола, пытаюсь повторить чудо. Но в этот раз ничего не происходит — поверхность карты на ощупь тёплая, еда не появляется. Беру в руки стакан, опускаю в жидкость палец, облизываю. В стакане вода. Если заряд карты со временем восстанавливается, от голода и жажды мне умереть не грозит. А ещё можно наладить производство стеклянных стаканов.
Хлеб свежий, ещё тёплый, с необычным привкусом, опознать который мне не удаётся. Вода, наоборот, прохладная, минерализированная. После скудного ужина тянет в сон. Свернувшись калачиком в центре, выключаю свет, пытаюсь уснуть. В мыслях всплывает когда-то прочитанный рассказ Эдгара Аллана По про тёмную комнату, колодец и маятник. Страха не приходит, кажется он остался в прошлом вместе с моим прежним «я». В размышлениях о странном месте, в котором оказался, незаметно засыпаю.
Просыпаюсь резко, рывком, пытаясь ухватить смутные тени ускользающих сновидений. На стене холодным светом сияет круг с точкой в центре.
— Включить свет.
Я снова лежу в центре комнаты с белыми стенами. Пустой стакан куда-то пропал, видимо стать производителем посуды мне не суждено. Проверяю карту — она снова холодная. Рисую пальцем знакомую пиктограмму и зачарованно наблюдаю, как в мерцании воздуха передо мной материализуется завтрак. Становится очевидной связь между холодом и наличием активной сенсорной панели. Убираю карту в карман. Следующая мысль заставляет забыть про трапезу и я в очередной раз скрупулезно ощупываю все стены, пол и потолок. В этот раз пытаясь поймать кончиками пальцев прохладу. Безрезультатно.
Возвращаюсь к завтраку, беру в руки стакан, замираю. Вода в стакане холодная. Рисую круг с точкой на дне стакана, на его стенках, потом прямо на воде. Ничего не происходит, в голове крутится мысль, что я что-то упускаю. Пытаюсь вспомнить другие известные мне пиктограммы. Круг с крестом. Просто крест. Равносторонний треугольник. Глаз в треугольнике. Птичка из твиттера.
К завтраку приступаю когда моя фантазия иссякает, а вода становится тёплой. Сегодня хлеб кажется уже не таким вкусным. Доедаю кусок, запиваю водой. Ставлю на пол стакан. Ещё раз внимательно осматриваю комнату. Подсказка, что необходимо искать сенсорную панель, очевидна. Но где? В комнате прощупаны все поверхности. За исключением… Внезапная мысль озаряет меня. Усаживаюсь, скрестив ноги, и проверяю собственное тело. Ноги, руки, живот, лицо. Когда пальцы касаются левой стороны груди — в районе сердца, ощущаю знакомый холодок. Рисую пальцем на коже пиктограмму, и в следующий миг картина мира меняется.
Я сижу в просторном помещении внутри начерченного на тёмном мраморном полу круга. Пытаюсь пошевелить плечами, и тут же меня пронзает миллион невидимых игл. Обычно такое случается, когда затекает нога или рука, а тут словно затекло всё тело. Падаю на пол, ужом извиваюсь, пытаясь восстановить кровоток. Лёгкое головокружение не даёт сосредоточиться. Воздух горчит, наполненный запахами незнакомых трав. Постепенно чувствительность начинает восстанавливаться. Долго и с упоением растираю конечности.
Наконец, пытаюсь подняться. Пол прохладный, мрамор чуть влажный — в нём отражается ровный свет ламп, подвешенных на кованых цепях. Медленно поднимаюсь, пошатываясь — мышцы отзываются тупой болью, словно я провёл на камне целую вечность. Опершись на ладони, встаю на колени, потом — на ноги. С трудом. Лодыжки дрожат, как у новорождённого оленя.
Оглядываюсь. Комната пуста, круг занимает почти весь центр. Стены из того же тёмного мрамора, швы между плитами затёрты до блеска. Углы глотают свет, будто крашены сажей.
Держась за стену, ковыляю к тяжёлой деревянной двери. На ней — бронзовая ручка, потёртая, гладкая. Открывается туго, со скрипом. Но петли поддаются. Коридор за дверью — широкий, со сводчатым потолком. Тот же тёмный камень, те же лампы. И тишина. Слышны только мои шаги, осторожные, нетвёрдые, как у больного после лихорадки. В конце коридора — новая дверь, чуть приоткрытая. Толкаю её. Свет бьёт ярче.
Передо мной стоит мужчина. Невысокий, сухоплечий, с плотно сжатыми губами, руки его покрыты мелкими ожогами. На нём униформа: серый халат с короткими рукавами, туго подпоясанный кожаным ремнём. Мужчина протягивает мне аккуратно сложенную стопку одежды и молча разворачивается, возвращаясь за стойку, за которой виднеются ещё такие же свёртки, аккуратно уложенные по полочкам. Одеваюсь. Одежда грубая, простая: белёная рубаха с широкими рукавами, тёмно-синие штаны с карманами, короткий жилет, пахнущий овчиной, и плотные кожаные башмаки без шнурков. На ремне — маленький мешочек, судя по весу, с монетами. Заглядываю внутрь. Десять серебряных монет, на обеих сторонах каждой отчеканен четырёхлистный клевер.
Мужчина отворяет дверь, и я выхожу. Удар солнца в лицо.
Улица вымощена булыжником. По обеим сторонам — дома в два-три этажа, окна закрыты ставнями, кое-где — тряпичные шторы. Воздух тёплый, пыльный, пахнет жареным тестом и конским потом. Где-то вдали звенит кузница. Мимо меня проходит женщина с корзиной, не обращая ни малейшего внимания.
Оглядываюсь. За спиной, откуда я вышел, баня — невысокое здание из серого камня с арочным входом. Над аркой — изображение мыла и мочалки. Рядом сидит мальчишка и безучастно перебирает медные монеты. Собирает деньги за вход в баню.
Иду в сторону, откуда ветер доносит знакомый звук: тяжёлый, глухой звон кузнечного молота. С каждым шагом звук становится громче, плотнее, заполняет улицу. Кланг. Пауза. Кланг. Молот и наковальня. Сердце города.
Кузня — под широким навесом. Мимо проходят люди с корзинами, кто-то ведёт за руку ребёнка, кто-то несёт рыбу в рогожке.
Кузнец стоит, словно вырубленный из камня. Спина — как крепостные ворота. Левая рука держит клещи с раскалённым прутом. Молот поднимается над головой и с силой опускается. Искры, словно рыжие комары, роятся в воздухе. Кузнец переворачивает горячий металл, делает насечку, снова погружает в огонь. Меха пыхтят, как зверь. Когда железо вновь раскаляется, он достаёт его, гнёт с силой, и рождается дуга. Полукруг. Подкова.
Каждое движение точное, ритмичное. И тут я понимаю: мне это знакомо. Не руки, не жар — сама логика. Последовательность, форма, металл, контроль. Я не кузнец. Но я понимаю механику. Я что-то проектировал.
— Эй! — голос грубый, хриплый. — Чего тут встал?
Он распрямляется, откидывает волосы со лба. Смотрит.
— Кто такой?
— Не помню, — говорю. — Проснулся в бане. Не знаю, кто я.
Он крякает.
— Ну, бывает. Иногда. В ратушу иди, — кивает в сторону улицы. — Там твоё имя скажут. Или новое дадут.
Кузнец отворачивается, подходит к мехам. Нагнетает воздух, берёт клещи. Работа продолжается.
Разворачиваюсь и иду в указанном направлении. Город радует широкими мощёными серым камнем улицами. По обочинам растут незнакомые мне деревья с тонкими, изгибающимися ветками. На стволах — обвязанные бронзовыми кольцами светильники: матовые сферы, вмонтированные в ствол. Похожи на запаянные стеклянные шары без креплений и проводов. Сейчас они не горят — солнце высоко, день ясный. Но в их присутствии есть что-то неуместное: технологические артефакты в средневековых декорациях.
На площади дети гоняют деревянный обруч, у фонтана старик кормит птиц с ладони. Слева — витрина пекарни, сладкий запах выпечки пробивается сквозь приоткрытые ставни. Над входом в лавку алхимика медная вывеска — обвитая змеёй колба.
Ратушу видно издалека. Прямоугольное здание из чёрного камня с острым фронтоном и тяжёлой дверью. Высоко над входом — круглые часы с четырьмя стрелками. Внутренний круг поделен на десять секторов, как циферблат, но с чужими, непривычными знаками вместо цифр. Стрелки неравной длины. Короткая неподвижна, остальные три медленно ползут по кругу. Каждые несколько мгновений по периметру пробегает бледное свечение и под куполом раздаётся негромкий металлический щелчок. Над стрелками подвешен на толстых цепях массивный, с тиснёными узорами колокол. Над дверью ратуши пиктограмма: спираль вписанная в квадрат.
Захожу внутрь. За стойкой — клерк в чёрной безрукавке поверх белой рубашки. Его лицо гладкое, будто выточенное из светлого дерева, а голос ровный, скучающий.
— Цель визита? — спрашивает он, не поднимая глаз.
— Я не помню, кто я.
Пауза. Он вздыхает, словно слышал это тысячу раз.
— Тогда начнём с документов. Вам понадобится карта личности. Стоимость — одна серебряная монета.
Достаю серебрушку из кошелька. Протягиваю. Клерк берёт её и убирает в ящик. Затем достаёт тонкую прямоугольную карту. С виду — точно такая же, как та, в которой хлеб и вода. За ней следует тонкий ритуальный нож с чёрной рукоятью. Он берёт мою руку, говорит спокойно:
— Не бойтесь. Это не больно.
Остриё касается подушечки пальца, капля крови падает на карту. Он тут же подносит её к медному устройству с корневидным узором. Внутри раздаётся щелчок.
Через несколько секунд клерк возвращает мне карту. На ней проступают тёмные буквы — незнакомые, угловатые, чужие. Чуть ниже — три символа: пустой квадрат, шестерёнка, изображение человеческого мозга. В правом нижнем углу — печать. Всё та же спираль, вписанная в квадрат. Смотрю на карту и понимаю, что язык мне незнаком.
— Что это значит?
Клерк пожимает плечами:
— Это вы должны вспомнить, не я.
Он уже тянется к следующей карте. Очередь.
— А если не вспомню? — спрашиваю, всё ещё глядя на карту.
Он неохотно поднимает голову.
— Такое случается очень редко. Но бывает.
Жду, надеясь, что он скажет ещё что-то. Клерк вздыхает.
— Если хотите разобраться — придётся учиться грамоте.
— Где?
Он поворачивается к стоящему у стены шкафчику, выдвигает один из ящиков, быстро что-то перебирает и вытаскивает плоский бронзовый жетон с выгравированной пиктограммой, напоминающей свиток. Протягивает.
— Учитель Яо. Каллиграф. Детей берёт с семи лет, взрослых — если хорошо заплатят.
Беру жетон. Клерк уже не смотрит на меня — у него следующий посетитель, очередь движется.
Выхожу из ратуши, карта и жетон надёжно лежат в кармане. Солнце стоит высоко, на мостовой почти не осталось теней. Камни под ногами гладкие, шлифованные.
Иду, сверяясь с жетоном — на его обратной стороне выцарапан схематичный рисунок: квадратный дом с вывеской и пиктограммой, повторяющей ту, что на лицевой стороне. Приходится останавливаться, сравнивать символы на дверях и ставнях. Прохожу мимо лавок, булочных, закусочных. Запахи хлеба, жареного теста, пряных трав. Живой, работящий город.
Нахожу дом учителя Яо ближе к окраине, неподалёку от реки. Низкий, с резными ставнями и узким крыльцом. Доска объявлений сбоку, прибита к забору. К ней приколоты бумажные таблички — чёрные буквы, каллиграфически выведенные на бежевом фоне. Я ничего не понимаю, но замечаю маленький штамп — точно такой, как на жетоне. Значит, здесь.
Стук в дверь остаётся без ответа. Второй — тоже. Только когда я начинаю разворачиваться, ставни отворяются: седовласый мужчина с узким лицом и прямой спиной смотрит на меня. Взгляд цепкий, изучающий.
— Ученик? — спрашивает он.
— Да. Я не умею читать. Хотел бы научиться.
Он молча протягивает руку. Я подаю жетон. Он смотрит на него вскользь, возвращает.
— Грамоту учат с детства.
— Я умный.
— Один золотой в месяц.
— У меня девять серебрушек.
Он смеётся.
— За эти деньги я проведу три урока. Дальше будешь платить вперёд, как все.
— Договорились.
Достаю мешочек, высыпаю на ладонь все девять серебрушек и передаю через окно. Учитель не глядя ссыпает их в медную чашу под прилавком — слышится характерный звон.
Он уже почти закрывает ставень, но на секунду замирает.
— Каждый вечер, когда часы на ратуше бьют шесть. Не раньше и не позже. Пропустишь — деньги не возвращаю. Кроме восьмого дня. Приходи вовремя. И не тяни с остальными серебром.
Ставень закрывается. Отхожу от дома каллиграфа. Девять серебрушек. Всего. Три урока. Потом — пустота.
Присаживаюсь на низкий каменный бордюр, наблюдая за потоками людей. У всех есть куда идти. Кто-то несёт корзину с рыбой. Кто-то спорит на пороге лавки. Город не ждёт.
Мне нужно решить, как жить.
Варианты просты.
Первый — украсть. Подсознание рисует образы: кошелёк на поясе толстяка, женщина в дорогом платье без охраны, окно в лавку, приоткрытое ночью. Вижу всё это, и всё же — нет. Внутри возникает глухое «не хочу». Не страх. Не жалость. Неприятие. Внутренний голос шепчет: если начну — назад не вернусь. Значит, не моё.
Второй — попрошайничать. Сесть на ступени, протянуть руку, молча ждать. Пустой взгляд, пустой голос. Мелочь в шапке. Примеряюсь мысленно — и снова отторжение. Гордость? Или просто инстинкт: нельзя себя ронять, даже если не помнишь, кем был.
Третий вариант — армия. Возможно, в этом мире она кормит. Плац, доспехи, строевая подготовка. Отдавать приказы и подчиняться им. Может, я когда-то служил? Возможно. Но воображение рисует рвоту от присяги, звенящий страх перед боем, и волнение, что от моих рук кто-то может умереть. Встаю, морщу лоб. Нет. Точно нет.
И остаётся последнее — заработать. Руками. Долго, утомительно — но честно. И, что важнее всего, без ощущения, что предаёшь что-то внутри. Вспоминаю грохот кузницы, жар, тусклый блеск стали. Я мог бы там быть. Помогать. Учиться. Жить. Это — моё. Других вариантов нет.
Поднимаюсь. Пора возвращаться к кузнецу.
Кузнец стоит всё в той же позе, будто не двигался с места: спина чуть согнута, левая рука держит клещи, правая лупит молотом по заготовке.
— Вернулся, — хрипит он. — Неужто вспомнил?
— Пока нет, — отвечаю, — но зато знаю, что мне нужны деньги.
— Всем нужны, — он ставит заготовку в воду, шипение глушит голос. — Ты-то чего хочешь?
— Хочу работать. Что умею — не помню, но руки на месте, и учусь быстро.
Он хмыкает.
— Умников много было. Один чуть себе глаз не выбил. Второй железо с тисков уронил, — он поворачивается, осматривает меня с ног до головы. — Шмотки чистые, руки в мозолях нет. Ты кто? Купец? Писарь?
— Я инженер, — слова сами выходят, и я понимаю, что шестерёнка на моей карте — символ инженера.
Кузнец с интересом прищуривается.
— Инженер, значит… Ну что ж. Начнёшь с простого. Уголь носить, меха качать. Руки привыкнут — дам молот.
Киваю.
— Когда?
— Завтра, с рассветом. Плачу медью. Не сбежишь — через неделю будет серебро. Соглашайся или проваливай.
— Соглашаюсь.
— Ну и ладно, — он поворачивается к горну. — Спать будешь в подсобке за наковальней. Там темно и пахнет гарью, но крыша не течёт.
Киваю снова.
— Ложку сам себе добудешь. И кружку. Еда тоже своя. Тут тебе не бесплатная харчевня.
Заглядываю в подсобку. Низкое помещение без окон, с земляным полом и тяжёлым запахом. Вдоль дальней стены — чугунная печь с задвижкой, рядом стопка щепы и мешок бурого угля. Копоть растушёвана широким пятном над печкой — труба есть, но тянет плохо. Сажа въелась в потолок. В углу — топчан, сбитый из неструганных досок, застеленный грубой мешковиной. Вместо подушки — покрытый пылью скатанный плащ. В углу на деревянной полке керамический кувшин без крышки. На боку кувшина выцарапаны символы, прочитать которые я пока не могу.
Выбираюсь из подсобки, прищуриваюсь. Воздух пахнет жаром и кузней. Бреду по городу без цели, ориентируясь на прохладу в тенистых переулках. Узкие улочки вьются между каменных домов, стены исцарапаны временем. Под ногами неровный булыжник — местами шатается, как молочные зубы.
Выхожу на широкую площадь. В центре — фонтан. Массивная гранитная чаша, из которой бьёт журчащая струя. Вода стекает по мраморным каскадам и исчезает в решётке у основания. Края фонтана отполированы до блеска. Подхожу, наклоняюсь. Вода прохладная, живая. Пью жадно, почти с шумом, пока не сводит челюсть от холода. Омываю лицо, провожу мокрой ладонью по затылку — сразу становится легче.
Сажусь на скамейку рядом. Дерево потемнело от времени и солнца, но гладкое, без заноз. Сижу, наслаждаясь шумом фонтана. Потом долго хожу по городу, сворачиваю в узкие улицы, выхожу на широкие, снова теряюсь. Не сразу понимаю, сколько времени прошло. Солнце уже не в зените — висит низко, цепляется за крыши. Колокол на ратуше начинает свой перезвон. Иду быстро. Булыжник под ногами знакомый, повороты узнаваемые. Где-то в глубине улиц начинают загораться стеклянные шары — пока ещё тускло, едва заметно. Шестой удар настигает меня у двери каллиграфа. Стучу. Дверь открывает девушка лет двадцати с миловидным лицом и хрупкой фигурой. На ней длинное, в пол, платье.
Уважительно кланяюсь:
— Я к учителю Яо.
Девушка хихикает в кулак, делает книксен и отвечает:
— Проходите, учитель ждёт.
В комнате каллиграфа всё подчинено письму.
Около узкого оконца притулился низкий стол из тёмного дерева. На нём разложены кисти разной толщины, мраморная тушечница, наполненная густой чёрной массой, миски с водой, истёртые до серости тряпки. Стенной шкаф почти полностью забит свитками: одни развёрнуты, другие перевязаны лентами, третьи заперты в узких деревянных ящиках с отверстиями на торцах. На одних сложные знаки, собранные из линий и изгибов; каждая черта здесь имеет своё место и вес. На других — более простые, повторяющиеся символы, выстроенные в ряды. Между ними встречаются странные изображения — не рисунки и не буквы, а что-то среднее: силуэты предметов, сведённые к знаку, застывшие смыслы. Бумага разная — от плотной, почти жёлтой, до тонкой, полупрозрачной. Кое-где она закреплена в деревянных рамках. В углу — комод с выдвижными ящиками, на каждом выгравирован свой символ. Воздух пахнет тушью, древесиной и чем-то терпким, почти лекарственным. Свет падает сбоку через узкое окно, видна пыль, медленно плывущая по воздуху.
Учитель Яо работает за столом. Кисть в его руке движется медленно и точно, механически. Он чертит каждый символ от начала и до конца одним плавным движением. Рядом лежат уже готовые листы: на них всё те же строгие, выверенные знаки. Он промокает кисть, аккуратно проводит краем по ткани, смотрит на меня. Взгляд внимательный, острый, изучающий.
Каллиграф не предлагает мне сесть, просто указывает взглядом на низкую скамью напротив. Берёт чистый лист, разглаживает его ладонью и макает кисть в тушь. Некоторое время молчит, будто даёт комнате успокоиться.
— В этом городе, — говорит он, — используются два вида письма.
Кисть касается бумаги. Появляется первый символ — простой, составленный из нескольких чётких линий.
— Это силлабарий.
Он выводит рядом второй, затем третий. Они похожи друг на друга, но отличаются мелочами: изгибом, длиной штриха, положением точки.
— Такие знаки складываются в слова. Их учат дети. Их достаточно, чтобы читать, торговать, считать. Это письмо для повседневной жизни.
Учитель Яо откладывает кисть, берёт другую — тоньше. Движения становятся медленнее.
На новом листе появляется иной знак. Не набор линий, а образ: квадрат, в который вписана спираль.
— Это не звук, — говорит он. — Это значение.
Рядом появляется ещё один знак — сложнее, с большим числом деталей. Я не могу его ни прочитать, ни произнести, но понимаю, что он что-то обозначает.
— Такие знаки не складываются в слова. Их не читают вслух, — он поднимает взгляд. — Их используют там, где слов недостаточно. Ритуалы. Договоры. Клятвы. Вещи, которые должны быть поняты одинаково всеми, кто умеет смотреть.
Кисть снова касается бумаги. Учитель Яо обводит первый, простой знак, затем — второй, сложный.
— Ты будешь учить сначала это, — он указывает на ряд простых символов. — Без него ты не сможешь даже назвать своё имя.
Короткая пауза.
— А это, — он слегка касается второго листа, — тебе пока не нужно.
Он отодвигает его в сторону.
Силлабарий. Слоговое письмо. Эта концепция мне знакома. В памяти всплывают Япония, Кипр, Эфиопия — разные страны, эпохи, системы, но единый принцип: знаки соответствуют слогам, слоги собираются в слово. Их можно выучить, проговорить.
А вот второе письмо… Пиктограммы. Знаки-образы, в которых важен не звук, а значение. Их тоже можно произнести, но произношение не закреплено за формой: в каждом языке оно своё. Это называется идеографическое письмо. Шумерская клинопись, китайские и анатолийские иероглифы, символы Блисса. Сам знак остаётся неизменным, а звук в разных языках меняется. Не речь определяет символ, а символ допускает речь.
— Учитель, а что здесь написано? — протягиваю выданную в ратуше карту.
Каллиграф рассматривает карту, возвращает её мне.
— Силлабарием указано твоё имя. Здесь два слога. Ла-ри.
— Ларри, — машинально поправляю, и тут же удушливой волной накатывают обрывки воспоминаний.
«Ларри, не трогай, горячо!» — рука отдёргивается от противня, в лицо бьёт жар из духовки, нос будоражит запах индейки, кожа блестит от масла.
«Ларри, подай соус» — тяжёлая миска в руках, клюквенный соус проливается на белую скатерть, вокруг голоса, люди смеются.
«Ларри, завяжи шнурки» — стою на крыльце, пытаюсь справиться с узлом, пальцы не слушаются, кто-то рядом театрально вздыхает.
«Ларри, домой!» — крик с порога, мяч ещё катится по асфальту, оборачиваюсь, щурюсь от солнца.
Образы приходят один за другим и тут же испаряются. Остаётся только имя. Ларри.
— Ритуальной письменностью обозначен след твоей крови, — продолжает учитель. — Пустой квадрат — чистый лист, потерянная память. Такие как ты иногда появляются в нашем городе, это не редкость. Шестерёнка — склонность к механике. Последний символ на карте всегда обозначает цель, миссию в городе. Ты должен что-то вспомнить или понять, твой путь идёт через мышление, через разум.
— А последний знак? — указываю на стоящий внизу оттиск. Спираль, вписанная в квадрат.
— Это название нашего города. Печать ратуши. Кстати, у этого символа есть ещё одно значение. Лабиринт.
Учитель Яо возвращает мне карту, на мгновение задерживает на ней взгляд, потом разворачивает чистый лист. Начинается урок силлабария.
— В языке, — говорит он, — около сотни слогов. Чуть больше, если учитывать редкие сочетания. И этого хватает, чтобы записать любую речь.
Он выводит первый знак, называет звук, заставляет меня повторить. Повторяю — и вдруг спотыкаюсь: звук выходит чужой, не английский, хотя до этого момента я даже не замечал, на каком языке говорю. Второй знак, третий — то же самое. Я произношу их легко, понимаю учителя без перевода, но это не мой язык. Осознание приходит холодно и чётко, как удар: всё это время я говорил иначе и не замечал этого. «Жела» — деревянная ложка. Слоги -же— и -ла-. «Миро» — дом. Слоги -ми— и -ро-. «Сура» — солнце. Слоги -су— и -ра-. «Латоми» — камень, булыжник. слоги -ла-, -то— и опять -ми-.
Учитель показывает знаки, порядок нанесения линий, как держать кисть, как не рвать штрих. Пытаюсь повторять, линии выходят неровными, тушь плывёт, но он лишь молча указывает на ошибки. Слог за слогом лист заполняется, и к концу урока я уже твёрдо знаю несколько знаков — не все, но достаточно, чтобы понять: эту систему можно выучить.
Урок заканчивается. Учитель просто откладывает кисть, даёт ей стечь и убирает в подставку. Я понимаю: всё. Поднимаюсь, кланяюсь. Он едва заметно кивает в ответ. Девушка провожает меня до двери — на этот раз без улыбки, спокойно.
На улице уже почти темно. Шары над улицами светят ровно, холодно. Город другой — тише, строже. Кузница встречает запахом угля и остывающего железа. Горн погашен, только где-то в глубине тлеет тёмно-вишнёвое. Кузнеца не видно.
Захожу в подсобку. Делаю минимальную уборку. Сдвигаю мешок с углём в сторону, выметаю пыль у топчана, вытряхиваю мешковину. Кружку переворачиваю вверх дном, ставлю на край полки. Кувшин оставляю как есть. Разуваюсь. Усталость странная — будто ничего не делал, а сил нет. Ложусь на топчан, гляжу в тёмный потолок. Запах копоти сильнее, чем днём. Где-то за стеной скрипит дерево, изредка слышны шаги.
Сон не идёт. Снова и снова пытаюсь вернуться назад, нащупать хоть какую-то нить, за которую можно потянуть, и первым всплывает имя — Ларри. Оно звучит правильно, откликается внутри, но за ним ничего не следует. Пытаюсь удержать те образы, что уже мелькали днём: кухня, жар духовки, индейка на столе, чьи-то голоса. Пробую расширить их, дорисовать детали — кто стоит рядом, какие лица, какой дом, но каждый раз картинка обрывается, словно её обрезают ровно в тот момент, когда она должна обрести смысл. Вспоминаю другой фрагмент — крыльцо, шнурки, детские пальцы — и снова упираюсь в ту же границу. Ни до, ни после — ничего.
Тогда я меняю способ поиска, отбрасываю образы, чтобы опереться на факты. Я инженер — это знание возникает так же уверенно, как имя, и оказывается столь же неполным. Пробую развернуть его, представить, чем именно занимался, где работал, какие задачи решал, но ничего не могу вспомнить. И тогда мысль выстраивается сама собой: ретроградная амнезия. Классический случай. Память о себе утрачена, но знания, язык, навыки остаются. Я знаю причины — травмы, сильный стресс, защитные механизмы психики, — могу без труда воспроизвести общую схему, как будто читал об этом или обсуждал. Всё укладывается в объяснение. Всё, кроме одного.
Где здесь я?
Если следовать Джону Локку, личность — это непрерывность памяти, способность связывать себя сегодняшнего с собой вчерашним. В таком случае меня не существует: у меня нет этой нити. Но вывод абсурден — я мыслю, наблюдаю, делаю выбор. Значит, одной памяти недостаточно. Тогда остаётся более жёсткая формула Рене Декарта: cogito ergo sum — мыслю, следовательно, существую. С этим спорить невозможно. Но это утверждение даёт только факт существования, не его содержание; оно фиксирует точку, но не рисует фигуру.
Иду дальше и вспоминаю Дэвида Юма, который вообще отрицал устойчивое «я», сводя его к пучку восприятий, к потоку ощущений и впечатлений. Прислушиваюсь: за стеной скрипит дерево, различаю редкие шаги, чувствую тяжесть в теле, холод воздуха на коже. Поток есть. Его можно разложить, описать. Но внутри этого потока всё равно остаётся нечто, что его удерживает — точка наблюдения, из которой всё это воспринимается. Я не просто сумма впечатлений.
И тогда возникает противоречие, которое ни одна из этих схем не снимает. У меня есть знания — я могу рассуждать, сопоставлять, делать выводы. У меня есть базовые установки — я уже знаю, что не стану воровать или просить милостыню, хотя не могу объяснить, откуда это знание. У меня есть, по-видимому, характер. Но нет прошлого, нет непрерывности, нет той связующей линии, которая делала бы всё это одним человеком. Это не пустота в привычном смысле, не отсутствие информации, скорее, отсутствие центра, вокруг которого эта информация могла бы собраться.
Как будто из уравнения убрали главный элемент, оставив все остальные на местах.
Возвращаюсь к этому снова и снова, проверяя каждую мысль, но результат не меняется. Амнезию можно описать, сознание можно разложить на части, философские ответы известны, но ни один из них не даёт мне самого простого: ответа на вопрос, кто я. И чем дольше я об этом думаю, тем яснее становится, что потеряно нечто большее, чем воспоминания, — нечто, что делало меня самим собой.
Сон приходит незаметно.
Просыпаюсь от скрипа. Звук идёт откуда-то из-за стены. Долгий, тянущийся, тяжёлый. Он проходит сквозь стену, через доски, и от этого меняется сама тишина вокруг: она становится утренней, напряжённой, как будто пространство за стеной проснулось раньше меня. Потом короткий хлопок — глухой, приглушённый, как удар ладонью по плотному дереву. И снова тишина, но теперь другая: кузница за стеной уже не спит.
Пару минут лежу, прислушиваясь к звукам за стеной, и только сейчас замечаю, как начинает тянуть в животе — сначала едва ощутимо, потом настойчивее, так что игнорировать это уже не получается. Достаю карту, провожу по её поверхности пальцами: она холодная, почти прохладная, и это ощущение даёт уверенность, что она «готова». Кладу её на пол перед собой и, стараясь не торопиться, повторяю знакомое движение — веду пальцем окружность и ставлю точку в центре.
Карта откликается короткой, почти незаметной пульсацией, и в следующий момент рядом с ней, прямо на полу, появляется круглый стакан с прозрачной жидкостью и крупный кусок ржаного хлеба. Некоторое время просто смотрю на них, затем беру хлеб, отламываю кусок — он оказывается мягким и тёплым, как будто его только что вынули из печи. Жую медленно, запивая водой из стакана, и постепенно чувствую, как напряжение уходит, а вместе с ним отступает и голод.
Убираю карту, выхожу на улицу. Кузница ещё не разогрета. В горне — тёмная, слежавшаяся зола, уже остывшая и плотная. Воздух в помещении ровный и неподвижный.
За спиной скрипит дверь, и я оборачиваюсь.
Кузнец входит без спешки, останавливается у входа, коротко смотрит на меня и слегка кивает. Он не говорит сразу, сначала проходит внутрь, проверяет взглядом пространство кузницы, и только потом поворачивается ко мне.
— Будешь работать подручным кузнеца, — спокойно произносит он. — Вода. Уголь. Сортировка кови. Сначала вода.
И отворачивается.
Сначала вода.
Выхожу во двор. Здесь прохладнее, чем внутри, и тише, только скрипит дерево где-то над головой и поют ранние птицы. В центре двора колодец с тяжёлым деревянным воротом. Опускаю ведро вниз, слышу глухой удар о воду, жду, пока оно наполнится, начинаю поднимать. Ворот натирает ладони, движение идёт тяжело. Наконец, ведро появляется из тёмной глубины колодца. Отношу в кузницу, выливаю воду в закалочный чан — холодный металл отзывается глухим звуком. Кузнец одобрительно кивает. Иду обратно к колодцу. Скоро руки наливаются свинцом. Но закалочный чан и бак у стены уже наполнены.
Затем уголь.
Кузнец объясняет, что для горна подходит чёрный, плотный уголь с ровным блеском на сколе, крупный и тяжёлый, почти без пыли, с кусками, которые выглядят как слитые камни, он называет его кузнечным. А бурый, рыхлый уголь, ломкий, с матовой поверхностью, крошащийся в пальцах и оставляющий серую пыль, годится только в печь.
Набираю в углярке три мешка кузнечного угля, ставлю их напротив горна.
Потом железо.
Подковы лежат у наковальни отдельной кучей — холодные, плотные, уже завершённые, но ещё не рассортированные. Беру их по несколько штук и переношу к деревянной стойке у стены, раскладываю ровно, стараясь не смешивать. Гвозди проще и одновременно сложнее. Пересыпаю их из одного ящика в другой, сортирую, убираю мусор.
Работа затягивает. Движения повторяются, складываются в ритм. Перестаю следить за временем. Солнце поднимается, потом медленно сползает к крышам, тени вытягиваются, становятся длиннее и мягче. Воздух сначала густеет от тепла и пыли, потом постепенно остывает. Где-то в городе зажигаются стеклянные шары — сначала один, потом другой. Мою руки в уличном умывальнике, бросаю взгляд на кузнеца и, не дожидаясь слов, выхожу на улицу. К каллиграфу нужно прийти вовремя.
Шагаю быстро. Мышцы приятно тянет после рабочего дня, движения лёгкие, почти автоматические. Над крыльцом каллиграфа горит большой жёлтый фонарь. Стучу. Ответа нет. Стучу ещё раз — громче.
Створка открывается резко. На пороге та самая девушка, но сейчас её трудно узнать. На ней тёмная дорожная одежда, на плече сумка. Волосы собраны наспех, из-под косынки выбиваются непослушные пряди. Лицо заплаканное. Она смотрит на меня, потом на улицу за моей спиной.
Уважительно кланяюсь:
— Я к учителю Яо.
Она качает головой.
— Отца нет. Он ушёл искать Дверь. И не вернулся, — голос дрожит. — Я иду за ним. Прямо сейчас.
Она делает шаг вперёд, останавливается, всматривается в меня внимательнее.
— Ты вчера приходил?
— Да. Ларри.
Короткая пауза.
— Марфа, — говорит она. — Его дочь.
— Что за Дверь? — спрашиваю я.
Она выдыхает, быстро, почти резко.
— Ты правда не знаешь? — не дожидаясь ответа, продолжает: — Все горожане либо пришли извне, либо родились у тех, кто пришёл. Мы помним, кем были раньше, где и как жили. Такие как ты — редкость. У большинства из нас есть прошлое.
Марфа на секунду задерживает на мне взгляд:
— Каждый рано или поздно начинает искать выход.
Она поправляет ремень сумки, затягивает его туже.
— Говорят, где-то в городе есть Дверь. Настоящая. Через неё можно уйти из города. Вернуться домой. Её ищут. Постоянно. Кто-то возвращается, кто-то нет.
— И учитель Яо?..
— Ушёл её искать, — перебивает она. — Он мне обещал. Если найдёт, вернётся и возьмёт меня с собой. Он не ушёл бы один. С ним что-то случилось. Поэтому я иду за ним.
— Я пришёл через баню, — говорю. — Возможно, Дверь там.
Она улыбается, качает головой.
— Все приходят через баню. И все сначала думают, что выход там. Её давно проверили, Двери там нет.
Она запирает замок.
— Он ушёл искать в другом месте.
Я делаю шаг за ней.
— Я пойду с тобой.
Она останавливается, смотрит на меня.
— Зачем?
— Потому что я тоже ищу выход.
Пауза. Она кивает.
— Тогда идём. Не отставай.
Она выходит на улицу. Я за ней. Идём быстро, суматошно. Марфа сначала молчит, потом начинает говорить так, будто прорвало плотину.
— Отец решил, что Дверь там, где люди уходят. В этом есть логика. Смерть в городе называют исходом. Если где-то и есть Дверь, то там, где заканчивается наша жизнь. Поэтому он пошёл на кладбище. Он был уверен, что это правильное место. Он всегда так делает. Если в чём-то сомневается, ищет самое простое объяснение. Самый простой выход. Отец называет это бритвой Оккама. — Она ускоряется, почти бежит. — Здесь вообще многое так устроено. Всё, что нельзя объяснить, привязывают к исходу. Болезни, смерть, пропавшие люди. Даже ошибки иногда называют исходом. Его мысль о Двери не была странной. Странным было бы не искать её там.
Кладбище открывается сразу — просто заканчивается улица, и за низкой каменной оградой начинается иное пространство. Здесь правит порядок: вдаль уходят ряды прямоугольных памятников, одинаковых по размеру и форме, с ровными проходами и пугающей симметрией. Ряды могил теряются в вечернем сумраке у горизонта. Нет ощущения конца, только постепенное уменьшение деталей: кажется, что структура тянется в бесконечность.
Слева от входа стоит трёхэтажное панельное здание похоронной конторы. Простая геометрия, одинаковые окна, серый бетон без украшений. Дверь закрыта. Над входом висит белый фонарь, под ним — металлическая табличка с усечённым треугольником, разорванным сверху.
Останавливаюсь, задерживаю взгляд на пиктограмме.
— Что означает символ над входом?
Марфа смотрит туда же, коротко отвечает:
— Исход. Это знак похоронной конторы.
Она тянет меня дальше.
Только сейчас доходит, насколько странно всё это выглядит со стороны. Я почти не знаю эту девушку, и всё же иду за ней, почти не задавая вопросов, через вечерний город, на кладбище.
Когда мы проходим калитку, Марфа ускоряет шаг. Она летит, разбрасывая туфлями мелкие камушки. Едва поспеваю за ней, опасаясь отстать, потеряться между одинаковыми каменными прямоугольниками. Ряды уходят вперёд без заметных изменений, постепенно растворяясь в серой перспективе ранних сумерек.
Она резко останавливается у одной из могил. Я сначала не понимаю, куда она смотрит. Камень у изголовья смещён, почва разрыхлена и чуть просела, как будто на неё недавно опирались или её тревожили. Потом я вижу каллиграфа.
Учитель Яо лежит на боку, лицом к земле. Поза не выглядит естественной. Пальцы слегка согнуты, будто он что-то держал.
— Отец… — вопит Марфа.
Она падает на колени, хватает его за плечи. Движения резкие, почти отчаянные. Марфа трясёт его изо всех сил.
— Вставай. Пожалуйста, вставай.
Подхожу ближе и опускаюсь на корточки с другой стороны. Проверяю пульс. Он есть — слабый, неровный, но есть. Учитель Яо вздрагивает. Открывает глаза. Делает глубокий вдох. Потом ещё один, уже медленнее. И только после этого в его взгляде появляется осмысленность.
— Марфа… — хрипит он.
Она сразу ослабляет хватку, но не отпускает его полностью, будто боится, что он снова исчезнет.
— Я здесь, отец. Слышишь меня?
Он моргает, пытается приподняться, но тело отзывается медленно, с задержкой. Несколько секунд он просто лежит, дышит, собирая себя в то, что называется человеком.
— Я нашёл путь.
Марфа замирает, всматриваясь в него.
— Что это значит?
Каллиграф медленно поворачивает голову.
— Там двери, — говорит он. — Много. Рядами. Коридор.
Он сглатывает.
— И на каждой — знак. Пиктограммы. Разные. Я стоял перед ними и пытался понять. Но они незнакомые. Чужие. Не читаются.
Марфа хмурится, голос становится напряжённым:
— И ты выбрал одну?
Учитель Яо кивает.
— Да. Убывающий месяц. Она показалась правильной, — он делает паузу, потом добавляет тише: — Я ошибся.
Марфа отпускает его плечи, поднимается на ноги и закрывает лицо руками. Она плачет.
Каллиграф делает попытку приподняться. Сначала опирается на локоть, потом медленно тянется вверх. Движение выходит неровным, с паузами. Он садится, задерживается в этом положении, будто проверяет, слушается ли тело. Пробует встать. Поднимается наполовину и сразу теряет равновесие. Я успеваю подхватить его под руку. Он тяжело опирается на меня, делает шаг, второй — оба корявые, с заметной задержкой.
Марфа опускает руки, быстро вытирает лицо и подходит с другой стороны.
— Держись, — говорит она тихо.
Мы подхватываем его, удерживаем между собой. Некоторое время просто стоим, пока он не начинает дышать ровнее.
Когда мы выходим с кладбища, я понимаю, что нам придётся тащить его до самого дома. Каллиграф старается держаться прямо, но шаги с каждым разом становятся короче, слабее. Так мы идём втроём, медленно, без разговоров, по пути, который ранее пробежали с Марфой буквально за десять минут. В какой-то момент учитель Яо останавливается, опирается на моё плечо и мы долго стоим на одном месте.
Дом оказывается дальше, чем мне запомнилось. Низкое здание с внутренним двориком, тёмные деревянные двери, узкий проход. Внутри пахнет бумагой и тушью. Яо опускается на край лежанки. Несколько секунд сидит молча, потом медленно облегченно выдыхает.
— Ларри, — голос у него тихий, но сильный. — Ты помог мне вернуться. Я не способен сегодня провести оплаченный урок.
Я киваю. Он чуть приподнимает руку, но тут же опускает — сил не хватает на жест.
— Я выполню одну твою просьбу. В пределах моей компетенции.
Фраза про «пределы компетенции» звучит как намёк не просить лишнего. Каллиграф не решает чужие вопросы и не меняет порядок вещей. Он пишет знаки и умеет их читать. Может разобрать надпись, перевести непонятное, объяснить, что именно там сказано. Значит, и просьба должна быть про это.
Уважительно кланяюсь и иду на выход. Во дворе меня нагоняет Марфа. Мы молча проходим несколько шагов, пока калитка не остаётся за спиной. И только тогда она останавливается.
— Отец хотел уйти один, — говорит она.
Я не отвечаю. Марфа стискивает пояс, пальцы белеют.
— Он не искал меня. Он не собирался возвращаться за мной. Он открыл дверь, думая, что уходит. Ненавижу!
Она замолкает на секунду, собираясь с мыслями, потом продолжает уже тише:
— Я слышала, отец обещал выполнить твою просьбу. Не трать её впустую. Он официальный каллиграф нашего города, вся документация в ратуше официально относится к его ведомству. Иногда информация стоит дороже денег.
Марфа внезапно обнимает меня крепко-крепко, потом также резко отстраняется и, не говоря ни слова, убегает в дом.
Под светом фонарей возвращаюсь в кузницу. На улице тишина, шаги разлетаются звонким эхом. Поднимаю взгляд вверх. Над крышами — ночное небо, чистое и глубокое, со звёздами, яркими и холодными. И вдруг возникает странное, смутное ощущение: я видел эти звёзды иначе. Они светили ближе, намного ближе — настолько, что казалось, до них можно дотянуться рукой. И рисунок созвездий был совершенно другим, каким-то более изящным. Я не могу удержать воспоминание, оно распадается, но где-то в глубине души остаётся чувство тихого удовлетворения: я на какой-то миг сумел прикоснуться к своему прошлому.
Возвращаюсь в каморку, закрываю за собой дверь, разжигаю лучину. Потом достаю карту, вызываю еду. Ем не торопясь. Это привычно уже настолько, что почти перестаёт вызывать удивление.
Пиктограммы — не просто знаки. Это переключатель. Через них можно получать вещи, перемещаться. Они часть системы. Но если даже учитель Яо, лучший каллиграф города, который работает пиктограммами каждый день, не знает значения всех символов, значит, они были раньше. Возможно, даже, они древнее города. Тогда возникает вопрос, который не получается обойти: откуда они взялись. Что было в самом начале?
«В начале было Слово», — всплывает в памяти фраза. Слово. Не просто совокупность слогов, не силлабарий. Логос. Внутренняя суть вещи, причина или принцип, по которому что-то устроено. Пиктограмма.
Безуспешно пытаюсь вспомнить, какое именно слово там упоминалось. Оно должно быть ключом к происходящему, но мысли словно соскальзывают. Долго лежу в темноте, потом проваливаюсь в сон.
Утром завтракаю, выхожу во двор, где кузнец уже раздувает горн, получаю дневное задание, которое складывается из привычных действий: вода, уголь, железо, снова вода. Рутина. Мышцы немного тянет, стараюсь не перенапрягаться, чтобы сил хватило на весь день. Пару раз удостаиваюсь от кузнеца скупой похвалы.
Вечером возвращаюсь к учителю Яо. Фонарь над крыльцом горит ровным жёлтым светом, выхватывая из мрака дверь и узкую полосу земли перед входом. Марфа открывает почти сразу. Она опускает взгляд в пол, отступает в сторону, давая пройти. Каллиграф уже за столом. Перед ним листы, кисть, чернильница. Он выглядит собраннее, чем днём, хотя движения остаются сдержанными, экономными.
— Садись, — говорит он.
Опускаюсь на стул. Каллиграф протягивает мне прописи: аккуратные одинаковые строчки с идеальным начертанием. Под ними пустое место.
— Переписывай. Аккуратно. Медленно.
Беру кисть. Поверхность бумаги сухая, чуть шершавая. Макаю кисть в тушницу. Повторяю первый знак, затем второй, третий. Сегодня я почти не нервничаю: рука помнит нужный ритм, кисть идёт плавно, линия ложится ровно, штрих выходит уверенным. Перехожу от строки к строке. Через какое-то время замечаю, что Яо перестал писать и смотрит на меня.
— Ты уже писал раньше, — говорит он.
— Возможно. Не помню.
— Писал.
Яо берёт лист, пробегает взглядом по строчкам. Задерживается в нескольких местах, но не исправляет.
— Достаточно на сегодня, — говорит он. — Ты ведь пришёл не только за этим?
— Да.
Он ждёт.
— Я хочу попросить, — говорю я. — Мне нужна первая запись. Самое ранняя, какая есть в городском архиве.
«В начале было Слово».
Каллиграф пристально смотрит на меня.
— Странный выбор.
— Возможно.
— Хорошо, — говорит он. — Я могу это сделать. Придётся идти в ратушу.
— Когда?
— Сейчас, — отвечает учитель Яо, вставая из-за стола.
Он накидывает плащ на плечи, делает разминку, проверяя, слушается ли тело, и идёт к выходу. Следую за ним.
Дорога не занимает много времени. Яо идёт медленно, но ровно, не останавливаясь, и я подстраиваюсь под его шаг. Улицы уже почти пустые, фонари горят ровно, не давая лишнего света.
Ратуша стоит обособленно, в стороне от домов, кажется, будто здание обладает отталкивающей аурой. В вечерних сумерках её тёмные стены почти сливаются с небом. Окна высокие, узкие, в некоторых из них пляшет дрожащий свет. Мы проходим без задержки — Яо узнают, ему кивают, рядом с ним я кажусь невидимкой.
Коридоры тянутся один за другим, двери повторяются, таблички над ними выглядят одинаково, невольно приходит в голову, что если город — лабиринт, то сейчас мы находимся в самом его центре. Яо идёт уверенно, не замедляясь и не оглядываясь, в нужных местах сворачивает. Он останавливается около тяжёлой массивной двери, открывает своим ключом, мы заходим внутрь. Вдоль стен стоят каталожные шкафы.
— Жди, — говорит он мне и исчезает между шкафов.
Через несколько минут каллиграф возвращается, протягивает мне карту.
— Первая запись.
Пиктограмм на этой карте нет. Только имя — два слога, записанные силлабарием. Сами символы мне понятны: «же» и «су». Я знаю, как их читать и как их писать. Но в имя они не складываются.
— Самая первая? — спрашиваю я.
— Да, — отвечает Яо.
Отдаю карту. Каллиграф возвращает её на место.
Мы выходим из комнаты с архивом и идём по ратуше: коридоры, двери, таблички, мерцающий свет. Тень тянется по полу, запрыгивает на плинтусы. Очередной коридор выглядит иначе. Замедляюсь, не сразу понимая, что именно меня остановило.
Смотрю вниз. Тень обрывается у самой границы.
Поднимаю взгляд. Свет внутри коридора есть, но нет его источников: ни светильников, ни окон. Просто равномерное сияние: свет без тени. По обе стороны закрытые двери. На каждой — пиктограмма. Стою секунду, затем делаю шаг внутрь. Тень исчезает. Оборачиваюсь. Снаружи время остановилось. Учитель Яо на полушаге застыл восковой куклой. Внутри — последнее испытание перед выходом из города-лабиринта. Я нашёл путь.
Осматриваю пиктограммы на дверях. Круг, разделённый пополам, три параллельные линии, спираль, вписанная в квадрат, треугольник с разрывом сверху, пересекающиеся дуги, зигзаг, замкнутый в рамке, вертикальная линия с короткими штрихами по бокам, квадрат с точкой в центре, ломаная линия, образующая угол... Необходимо сделать выбор, и интуиция мне здесь не поможет. Я должен вспомнить.
Возвращаюсь мыслями к карте, которую показал мне учитель Яо. Будь там хотя бы одна пиктограмма, было бы легче. Но на ней написаны только два слога: «же» и «су». -Же— как в «жела» — деревянная ложка. -Су— как в «сура» — солнце. Отдельного значения у слова «жесу» нет. Это имя.
Пробую произнести слово. Жесу. Же-су. Нет, не так. Jesus.
Громко кричу это имя, мне кажется, оно заполняет коридор, ратушу, город. Jesus.
Воспоминания накатывают холодной волной. Меня зовут Ларри Огден. Я американец. Космический инженер, астронавт и священник. Много лет проработал в команде Маска, проектировал «драконы», участвовал в орбитальной спасательной экспедиции. Младший пастор в церкви «Благодать» из Южной баптистской конвенции. Искренне верю в Бога. Сейчас участвую в испытании новой виртуальной реальности «Беловодье», разработанной на основе полученного из космоса сигнала. Это совместный проект NASA с Пентагоном. В голове у меня нейролинк, а сам я нахожусь в медикаментозной коме.
Вслед за воспоминаниями приходит понимание. Я христианин. Моя личность не может существовать без Бога. Попав в место, где Бога нет, в искусственный мир, я потерял себя, забыл своё прошлое. Это не лабиринт, это ловушка. В виртуальном мире нет места Богу и воспоминаниям о нём. Это закон. Но существует другой закон, закон высшего порядка. «Всякий, кто призовёт имя Господне, спасётся».
Прохожу по коридору, разглядываю двери, ищу знакомый каждому христианину символ. Тот самый Логос, который был в начале. Не нахожу его ни на одной из дверей. Ну да, если бы выход можно было найти случайно, это было бы слишком просто.
Усаживаюсь, скрестив ноги. Когда пальцы касаются левой стороны груди, ощущаю знакомый холодок. Провожу две линии: вертикальную и горизонтальную. Крест. Выход не за дверью, он в сердце. В следующий миг открываю глаза. Я лежу на кушетке в Хьюстоне, в Центре космической медицины NASA.
Я вернулся домой.